Нет, нет, я понимаю, что вы всего лишь исполняете свой долг, но ведь у меня в доме полно девочек. А они так невоздержанны на язычок…
— Что вы, мадемуазель, — кисло улыбнулся офицер. — Обыск в вашем доме? Это даже не смешно.
— Это скорее плачевно.
— Честь имею, — сказал ротмистр. — Ну, что морды? За мной! Ловить, хватать, чесать и прочесывать!
Роза обождала, пока он не увел подальше распаренных беготнёй подручных, и заперла все двери. Неторопливо, посмотревшись во все зеркала, прошла в гостиную, в углу которой стоял бледный юноша в маске с черными, прилипшими к мокрому лбу кудрями. В руке он держал «Смит-Вессон».
— Неужели пронесло?
Роза молча подошла вплотную, сняла маску, отбросила ее, положила руки ему на плечи, и ноздри ее затрепетали.
— Ты пахнешь порохом, отвагой и безумством. Хотела бы я увидеть женщину, которая способна устоять перед таким букетом!
И поцеловала в запекшиеся, почерневшие губы. А потом, когда он — все еще в пороховой гари, в поту и засохшей крови — утомленно раскинулся на взбитых, как сливки, простынях, вздохнула, и в ее вздохе впервые прозвучали умоляющие нотки:
— Мой герой, пожалуйста, не нападай больше на золотые кареты. Если тебе понадобятся деньги — только прикажи.
— Деньги мне не нужны. Деньги нужны организации.
— Я достану их даже для организации, если ты прикажешь.
— Олл райт! — Он усмехнулся. — Я вздремну часа три, а ты за это время придумаешь, как мне проще всего оказаться сегодня дома.
Вот так Роза полюбила раз и навсегда и, бессчетно отдаваясь за деньги или по соображениям, никогда не изменяла этой святой для нее любви. Увы, женщины столь же прекрасны, сколь и непоследовательны и, может быть, прекрасны именно потому, что пути их неисповедимы, как пути самой Судьбы.
Странно, а только ни Пристенье, ни тем паче Успенка по поводу налета среди бела дня, стрельбы, беготни и таинственного исчезновения как денег, так и бомбометателей, особо не шебуршились. Ну, поговорили, повздыхали, поахали, поцокали языками, покачали головами и забыли об этом. Правда, знаменитый налетчик Сеня Живоглот вздыхал глубже прочих:
— Какой кусманчик оторвали эти дилетанты!
А вот Крепость жила этими воспоминаниями куда дольше. Но совсем не потому, что все произошло на ее территории, а потому, что к тому времени Крепость как-то сама собой обзавелась множеством критически мыслящих молодых людей и молодых особ. Они оценили не сам факт налета, не взбалмошную пальбу и даже не ограбление, как таковое, они восприняли дерзость свершившегося, усмотрев в этом вызов всей монархии в целом от караульного офицера с шишкой на голове до государя-императора.
— Нет, но каков демарш!
— Какой блистательный тур де форс!
— Это не тур де форс, это пуэн д'онёр, если угодно.
— А сколько в этом бравады! Господа блюстители порядка выглядят дряхлыми старцами рядом с этой отчаянной дерзостью.
— Безумству храбрых поем мы славу!
— Это акция людей смелых и благородных, — ораторствовала Оленька из Москвы, что ли. — Это пощечина самодержавию, господа!
— Если это не просто грабеж, — улыбался Сергей Петрович, в ажиотаже свершившегося не упустивший случая бьпь представленным. — Подобное безрассудство свойственно либо анархистам, либо эсеровским боевикам.
— Вам, Сергей Петрович, безрассудство, конечно же, несвойственно, — тотчас подхватила Оленька. — Вы израсходовали все его запасы в отряде генерала Девета, не так ли? Тогда не судите истинных героев.
Волонтеру оставалось лишь развести руками, но все же он был счастлив, что неизвестный авантюрист дал ему возможность бывать в обществе прекрасной максималистки с синими глазами. А она почему-то особенно часто шпыняла именно его, и он безропотно терпел и радовался, что оказывается объектом ее иронии или сарказма. Как мало (и как много!) нам нужно, когда приходит наш час: воистину любовь не терпит обыкновенности!
Вскоре подступили иные интересы. Японцы били неповоротливого и нерешительного Куропаткина так, что летели перья, просьбы о подмоге и длинные списки убитых, раненых и пропавших без вести. Госпиталей в Прославле, правда, не разворачивали, но все чаще на улицах города начали появляться безногие, безрукие, слепые, глухие, немые — одним словом, повоевавшие. Война, гремевшая где-то на далекой окраине, уже давала ощутимую отдачу.
Шло последнее лето совместной робинзонады Бориски Прибыткова и Фили Кубаря, но никто еще не знал, что оно для них — последнее. Филя, как обычно, торжественно помолясь, всенародно объявил о своем страстном желании посетить киевские святые места и сбежал в пещерку на берегу. Ловили раков и рыбу, собирали ягоды, травы, грибы и коренья. Филя промышлял птиц, а Бориска в это лето что-то зачастил в город. Но, несмотря на ночные отлучки, друзьям было хорошо, как всегда, хотя Филя не мог не заметить, насколько вдруг повзрослел его Робинзон, насколько он стал задумчив и какая мужская складочка появилась меж его бровей.
— Не кручинься, Бориска! — С круглого лица Кубаря никогда не сходила добрая детская улыбка. — Что нужно человеку, кроме верного дружка? Тишь, да ветерок, да ушицы котелок…
Странное дело, но после удара гирькой и пребывания в больнице Коля Третьяк утратил покой и сон. Он по-прежнему ковал свое железо, но, во-первых, ковал как-то не так, а во-вторых, все время блаженно улыбался. Приемная матушка его, многоопытная бабка Монеиха, понаблюдав, повздыхала и как-то осторожненько повела разговор, что не худо бы, де, Коле развлечься и заглянуть к мадам Переглядовой. Но Коля только улыбнулся в ответ на этот намек и исчез из дому в ту же ночь. «Слава те, господи!» — обрадовалась бабка Монеиха, решив, что приемный ее сынок внял совету и голосу плоти. Но Коля явился под утро весь в волдырях от крапивы и с еще более безумными глазами…
— Не вышла, — сокрушенно поведал он Теппо Раасекколе. — Четыре часа в крапиве соловьем надрывался, а она и в окошко не выглянула.
Выглянула Шурочка потом, дня через три, что ли. И выглянула, и вышла, но дело не в этом. Дело в том, что в городе Прославле что-то как-то менялось — сам воздух, что ли. Что-то носилось в нем тревожное и обещающее, а что именно — никто тогда не понимал. Это мы с вами — умные, мы знаем, что носилось: новая эпоха. Новая эпоха медленно, но уже неудержимо вливалась в полноводную историю города Прославля, а ее все еще упрямо путали с обычным течением времени.
Я уж совсем было намеревался ставить точку в этой главе, да случайно наткнулся на записи юных лет, где вдруг обнаружил неизвестно кем рассказанное о еще одном весьма даже действующем лице того времени. Каюсь, не собирался я о нем писать, поскольку очень уж он мне несимпатичен, но и несимпатичные сплошь да рядом оказываются двигателями самых невероятных исторических событий и распорядителями судеб многих симпатичных.
Речь идет об Изоте — племяннике своего дяди. Когда-то их общий предок уличен был в клевете и поклепе и по суровым законам тех наивных времен нещадно бит батогами и лишен богомерзкого своего языка, дабы не возводил напраслину на добрых людей. Тогда — по темности тогдашнего правосудия — действовал закон «доносчику — первый кнут» во всей своей детской непосредственности; предок сполна получил то, что ему причиталось, почему его ближайшие потомки и стали значиться Безъязычновыми. Таковое прозвище и закрепилось за ними в веках, но дядя, открывший в Пристенье «Колониальную торговлю», счел ее неблагозвучной для фирмы и вывески и с дозволения полиции чуть облагородился, назвавшись уже Безъяичновым. Вот что стояло не столько за дядей, сколько за племянником, а почему именно, выяснилось несколько позднее.