меня к костру, где кашеварила Елена Алексеевна. Велела раздеться, осмотрела, ощупала.

- До свадьбы заживет, а отдохнуть надо.

- Да я там.

- Прописываю отдых у костра.

У нее грустные добрые глаза. У всех они горькие, но Елена Алексеевна улыбается.

- Сверни мне папиросочку. Руки мокрые. Курят у нас все. Курят по-мужски, с неторопливостью и удовольствием. 'Ракета' не по карману, курим самосад: это целый ритуал, особенно когда просят свернуть цигарку.

- Ты из хорошей детской.

- Я беспризорник.

- Безусловно. Только тебя коробит от мата Хавки.

Я молчу: боюсь, что начнет расспрашивать, а ей- пожалуй, ей одной - я не смогу солгать. Но она знает закон льдин.

- У меня должен был быть ребенок, но родился до срока. Мертвеньким. Говорили, мальчик.

Откуда у людей столько горя? Я отбиваюсь от него, но на льдине дует со всех сторон. Разве что одна Тайка не разучилась хохотать и дурачиться.

- В тюрьме?

Я помню разговор в розвальнях и только поэтому спрашиваю. Нарушая закон.

- В тюрьме. Нет, не били, не били, но... - Елена Алексеевна вздыхает.Почему нам завещано не зарекаться от сумы да от тюрьмы? И только нам: подобных поговорок нет во французском, немецком. Может быть, это плата за наше мессианство? Мой отец любил рассуждать об особой роли России и так радовался революции... Он называл ее пришествием, не иначе. Пришествием справедливости... Знаешь Чертов Ров?

- Знаю.

- Вот там, за башней Веселухой. Мне рассказывал конвойный- добрый человек, только заледеневший. Будто в глыбе льда, но лед прозрачный, и видно сердце. У нас, русских, лед - всегда снаружи, как панцирь. А внутри теплая душа, и мы страдаем. Расстреливаем и страдаем. Правда, не все. Все меньше и меньше...

- Но тот, конвойный... Он сам расстреливал?

- Да, конечно. Он знал отца еще по германской. И сделал максимум максиморум: позволил не раздеваться и - лично, без страданий. 'Я, говорил,- вашего батюшку Алексея Никитича хорошо по окопам знал, и ранило нас вместе. И я в нарушение инструкции - ему в затылок'. И не в строю, а по дороге к строю. И знал, что будут ему крупные неприятности, а не мог иначе. И его выгнали из чоновского отряда. Русская душа, очень русская. Согрешим и покаемся.

Что-то вонзается в меня, как заноза. Что - еще не понимаю, не осмысливаю. Чертов Ров, в котором мы так любили шататься с беспризорой, а там - расстреливали. За Веселухой, я хорошо знаю это место. И почему-то я вдруг признаюсь:

- У меня тетя... была, Клавдия Пет...

- Я знаю, мальчик.- Она не дает мне договорить.- Ну, иди. Только, пожалуйста, поосторожнее.

Пилю с Хавкой. Она работает угрюмо и исступленно, но иногда на нее накатывает, и тогда она становится еще более угрюмой и начинает рвать пилу. Я терплю, потому что в эти минуты ее лучше не задевать, но в конце концов не выдерживаю:

- Не рви. Трудно.

Хаврона разражается трехэтажным и бросает пилу.

- Ладно. Перекур.

Это-нарушение: обычно мы валим ствол и отдыхаем, пока Зина обрубает сучья. Но Семен Иванович вывозит вместе с Тайкой бревна, и перекурить как-то не очень стыдно. Курим. Во мне что-то свербит, и я не выдерживаю:

- Ты Клавдию Петровну знала?

Два сумасшедших огня впиваются в меня.

- Клавку-то?

Лицо у нее желтое, испитое, обтянутое по скулам примороженной кожей. По тому, как ответила, понимаю: хорошо знала.

- Отрабатывала.

- Что отрабатывала?

- Не знаю. Может, гимназию, может, сладкую житуху. Старалась.

- Что значит, старалась? Работать старалась?

- Работа, она всякая. А Клавка одно знала: в землю. Всех - в землю. Целыми семействами. Подмахнет приговор с тремя крестами, а мы - исполняй.

- И ты... исполняла?

- Доисполнялась.- Она вдруг щерится черными, гнилыми зубами.- Моду завела, чтоб, значит, баб - бабы, мужиков - мужики. Чтоб, значит, не совестно им раздеваться было одним перед другими. До белья. И мы туда с живыми, ревут все, обратно - с одежонкой, а она в слезах да в моче. Ну, Клавдия все пересчитает, оприходует и - на спецраспределение особо нуждающимся. А нам спирту. Выпьешь- отпускает. Мне бы сейчас... Да нельзя, и Семен не велит. У нее уже не дрожат - у нее пляшут руки. Так пляшут, что она ловит цигарку ртом, а обмусоленная цигарка- все мимо, мимо. И мне не страшно, что она 'исполняла', а жалко ее. Доисполнялась: тут она правду говорит. Доисполнялась. Вероятно, жалость моя - в моих глазах, потому что Хавка улыбается. И криво, и горько.

- Сколько мне лет?

Я неуверенно пожимаю плечами.

- На пять лет помладше века. Пожевал меня век, да и выплюнул. Ну, давай пилить. Рвать не буду.

Работаем молча. Хавка больше не рвет, пилит как заведенная. И глаз у нее нету, словно откатились они назад, в прошлое. Вся она там: в криках, слезах, в ужасе. Собирает одежду для отчета и спецраспределения среди особо нуждающихся. А бушлат из тонкого офицерского сукна остался неоприходованным. И ждет меня в избе Семена Ивановича.

И опять возвращаемся затемно. Метет. Я дремлю в сене и все никак не могу поймать какое-то звено.

Дома пью молоко, и глаза у меня слипаются. Семен Иванович истово хлебает щи.

- Делянку обещают. Целую делянку, но пока вот не дают

Всегда падаю и проваливаюсь до сковородки. И не чувствую, как раздевают. И в тот день тоже не чувствую, а ночью сквозь усталый туман вдруг как озарение: в затылок. И цепь замыкается: пуля в затылок - особая милость Семена Ивановича. Единственное добро, которое он мог тогда творить.

А через месяц мы неожиданно переезжаем на новую делянку. Недалеко от станции Катынь.

Глава четвертая.

1

Барак - огромный, гулкий, прокопченный и промороженный насквозь. Мы выгораживаем возле печи закуток. Семен Иванович навешивает дверь. Тайка с Зиной привозят воз сена и устраивают общее ложе. Елена Алексеевна топит печь, женщины конопатят и моют наше жилище, заколачивают крысиные норы, а мы притаскиваем сухостой, пилим и колем дрова. Сегодня-выходной.

Обед затягивается, превращаясь в ужин, и мы работаем дотемна. Я перетаскиваю колотые дрова в холодную половину, и крысы с писком разбегаются всякий раз, как я появляюсь с очередной охапкой. Все проголодались, устали до отупения, но комната чиста и даже уютна, в ней тепло, пахнет сеном и свежевымытыми полами. Горит керосиновая лампа, которую захватил из дому Семен Иванович, и мы молча едим кулеш с салом. У Хавки опять дрожат руки.

- У печки спать буду, у печки,- почему-то с угрозой говорит она. Продрогла я. Сильно продрогла.

Вообще-то выходных у нас нет. И не потому, что Семен Иванович и впрямь 'эксплуататор', а потому, что они никому не нужны. Нам некуда деваться, и, если Семен Иванович то ли по домашним, то ли по 'топтрестовским' делам объявляет какой-то день нерабочим, мы все равно приходим на свою делянку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату