Но фашист достал совсем не пистолет.
Плоскую круглую баночку с белой чуть волнистой надписью, в таких, только чуть побольше, монпансье продавали.
– Нивеа… – прочитал Саныч. – Это что?
Фашист сделал восхищенное лицо, подцепил ногтем крышку. Внутри обнаружилось белое масло, от которого тут же в разные стороны распространился одеколонный запах, я такого уже давно не слышал, я его вообще, если честно, не слышал.
– Это что? – спросил Саныч. – Вазелин что ли?
– Парфюм! – фашист соорудил восхищенное лицо. – Парфюм ого-го! Парфюм – вино, вино – парфюм, обменка! Дайне фройлейн! Презент-презент!
Он протянул баночку Санычу.
Саныч секунду думал, потом баночку взял.
– Нюхайте, маленький партизанен! – усмехнулся немец. – Цивилизациен!
Саныч понюхал осторожно.
– Хорошо! – похлопал в ладоши немец. – Очень хорошо! Швисс! Цюрих-парфюм!
Саныч сунул мне баночку. Она была еще теплая, причем, теплая не от рук Саныча, а от рук фашиста – он держал ее довольно долго. Я понюхал. Цветочный аромат, еще что-то, химическое, запах проник в легкие и застрял в горле. Меня затошнило. Съеденная тушенка просилась обратно, а я всеми силами старался ее удержать. Полбанки тушенки, я не мог потерять полбанки тушенки…
Я вернул баночку Санычу и отодвинулся в елки.
Саныч тем временем торговался с фашистами. Я не слышал, что он говорил, и что отвечал немец, я жевал хвою. Жевал, сдерживая рвотные позывы. Рот наполнился слюной, я сплевывал ее постоянно, а она все прибывала и прибывала, вокруг меня на снегу зеленели лужицы слюны, выбить запах швейцарского крема из горла не удавалось.
Тогда я закрыл глаза и стал представлять лимоны. Я грыз замороженные лимоны, кислые, горькие, холодные, заливался соком, а тошнота не отступала, в голове крутились зеленые карусели, а я терпел и сжимал кулаки.
Терпел. Сжимал.
– Плохо? – спросил Саныч.
Я открыл глаза.
Он стоял рядом.
Я кивнул.
– Пройдет. Задержи дыхание. Только подольше.
Я набрал воздуха, стал ждать.
– Фашисты не жадные попались, – рассказывал Саныч. – Видимо, в госпитале работают, с трупов снимают. Трупов у них много, это хорошо. И голодные – жрать хотят. В следующий раз тебе часы выменяем. Держи дыхание, держи!
Я держал. Минуту, наверное, продержал, выдохнул.
– Не нужны мне часы, – с трудом ответил я.
– Ну, мы тебе нормальные часы достанем, наши, советские. У летчиков хорошие часы всегда, они на бритвы поменяются. Тошнит еще?
– Не очень.
– Ну и хорошо. Пойдем.
Он сунул мне рюкзак, тот, который был поменьше и полегче, и мы побрели в сторону дома, теперь два дня тащиться. Вечером будем на хуторе Груши, переночуем, а потом уже на болота повернем, там недалеко.
– Не тошнит уже? – спросил Саныч.
– Нет.
На самом деле не тошнило.
– Можно еще щеку прикусывать, – посоветовал Саныч. – Это тоже помогает. Или часто-часто дышать, вот так, язык еще при этом высовывать.
Он высунул язык и подышал, и сделался похож на бульдога, я однажды видел такого, только с медалями, бульдог то есть был с медалями.
– А еще проще снег на переносицу, только потом засопливеешь сразу. Или не шевелиться. Ты, я видел, глаза закрыл, это неправильно, глаза никак закрывать нельзя, наоборот. Глядишь в одну сторону и не шевелишься. Клюквы можно еще пожевать… Смотри-ка, чего у этой сволочи выменял.
Саныч остановился. Полез за пазуху, вытащил плоскую коробку, так мне показалось, не сразу понял, что это.
– Фриц хотел полбутылки за нее, – сказал Саныч. – А я сторговал за четверть. Тяжелая, полкило почти.
Он протянул шоколадку мне. Огромная, я никогда не видел и в половину, ни по тяжести, ни по размеру,