трещин росли сорняки. Мощеный дворик был покрыт мусором: листьями и ветками, старыми газетами и обертками и еще сотней различных отбросов, по всей вероятности, принесенных сюда ветром.
Хромированная лестница вышки, еще вчера такая сверкающая, была тусклой и в пятнах ржавчины. Трамплин согнулся посередине и перекосился, словно был сломан и мог упасть в любой момент.
Что касается бассейна, то в него можно было спуститься и пройтись по дну, не замочив ног, почти до самого глубокого места под сломанным трамплином, где еще оставалось немного зеленой воды, в которой плавали сор и водоросли.
Я пошел к мелкому краю бассейна и спустился вниз по ржавой лестнице. Под ногами у меня хрустели листья и другой мусор. Я осторожно спустился по наклонному дну и дважды остановился, чтобы подобрать детали крошечного купальника.
Я их расправил.
Они были слегка влажными, белыми и слабо пахли хлорированной водой.
Я забрал их домой.
Остаток дня я провел, записывая эти строки, рассказывая свою историю о ныряльщице.
Я почти закончил.
Уже стемнело. Через пару минут я выключу компьютер и свет в кабинете, подниму жалюзи на окне в задней стене и буду ждать.
Понимаю ли я, что происходит?
Нет.
Совершенно не понимаю.
Но одно я знаю наверняка.
Если сегодня ночью у бассейна зажжется свет и она поднимется на вышку, я пойду к ней.
Чем бы она ни была.
КЛАЙВ БАРКЕР
История Хэкеля
Парракер умер на прошлой неделе, после долгой болезни. Он никогда мне не нравился, но известие о его смерти все же огорчило меня. Теперь я стал последним членом нашей маленькой группы, не с кем больше поговорить о старых добрых временах. Не то чтобы я о них много говорил, особенно с ним. После Гамбурга наши пути разошлись. Он стал физиком и жил в основном в Париже. Я же остался в Германии, работал с Германом Гельмгольцем, в основном в области математики, хотя иногда отдавал дань и другим дисциплинам. Не думаю, что после смерти меня будут помнить. Герман был осенен величием, я — никогда. Но мне нравилось жить в тени его теорий. Герман обладал точным и ясным сознанием. Суевериям и сантиментам не было места в его мире. Я многому у него научился.
И все же, когда я вспоминаю двадцатые годы (я на два года младше нашего века, как ни странно это звучит), триумф интеллекта отступает и на ум приходят не аналитические способности Германа и не его отстраненный подход.
По правде говоря, воспоминания мало касаются науки, но не отпускают меня, и вот я решился сесть и записать их, чтобы выбросить наконец из головы.
В 1822 году я был — вместе с Парракером и восемью другими молодыми людьми — членом неформального клуба аспирантов Гамбурга. Все мы стремились стать настоящими учеными, мы были полны амбиций, как и на свой счет, так и по поводу будущей нашей научной карьеры. Каждое воскресенье мы собирались в кафетерии на Репербане, в задней комнате, которую снимали специально для таких встреч, и обсуждали темы, которые казались нам важными, и чувствовали, что подобный обмен мнениями и размышлениями расширяет нашу картину мира. Мы были помпезны, вне всякого сомнения, и крайне уверены в себе, но наше рвение отличалось искренностью. Это было прекрасное время. Каждую неделю кто-то приходил на встречу с новыми идеями.
Был летний вечер — в тот год лето выдалось невероятно жарким и не холодало даже к ночи, — и Эрнст Хэкель рассказал нам историю, которую я поведаю и вам. Я отлично помню все обстоятельства. По крайней мере, уверен, что помню. Память порой не так точна, как нам того хотелось бы. Не суть важно. То, что я помню,
Упоминание имени Монтескино вызвало множество разнообразных мнений, причем отнюдь не лестных. Его называли лгуном и бесчестным шарлатаном. И сходились на том, что его нужно выслать обратно во Францию — из которой он и прибыл, — но не раньше, чем с него спустят шкуру за обман.
Единственным голосом, который не выступил против, был голос Эрнста Хэкеля, одного из самых разумных среди нас. Он сидел у открытого окна — в надежде, наверное, на освежающий бриз в этой жаркой ночи, — положив подбородок на руки.
А что ты думаешь об этом, Эрнст? — спросил я его.
— Вы не хотите этого знать.
— Хотим. Еще как хотим.
Хэкель обернулся к нам.
— Что ж, хорошо. Я расскажу вам.
В пламени свечей его лицо казалось больным, и я еще, помню, подумал — отстраненно подумал, — что никогда раньше не видел в его глазах такого выражения. Глаза его затуманились. Выглядел он неважно.
— Вот что я вам скажу, — выдохнул он. — Когда судачишь о некромантах, стоит быть осторожнее.
— Осторожнее? — переспросил Парракер, который любил препираться и лучшие времена, а уж после пива его невозможно было переговорить. — С какой стати нам быть
— Почему же?
— Потому что он говорит, что может поднимать мертвых! — воскликнул Парракер, для пущего эффекта стукнув кулаком по столу.
— Откуда мы знаем, что он этого не может?
— О, Хэкель, — сказал я. — Ты же не веришь…
— Я верю в то, что видел собственными глазами, Теодор, — сказал мне Хэкель. — И я видел… один раз в жизни… то, что считаю доказательством реальности умений Монтескино.
Комната взорвалась смехом и криками протеста. Хэкель не шелохнулся. И только когда шум утих, он сказал:
— Вы хотите услышать мою историю?
—
— Тогда слушайте, — сказал Хэкель. — То, что я собираюсь вам поведать, правда от начала и до конца. Но к тому времени, как я доберусь до конца этой истории, вы вполне можете решить, что мне не место в этой комнате, поскольку я немного сумасшедший. Или не немного.
Его тихий голос и загнанное выражение глаз заставили замолчать всех, даже говорливого Парракера. Все мы сели, сгрудившись у камина, и слушали. Хэкель, оглядев нас, начал свой рассказ. И я постараюсь