осторожно вытянул руки над мешком и развел ладони. Лист полетел вниз, и его словно подхватил невидимый ветер, его мотало вперед-назад, вперед-назад, и я почувствовал — хотя в то время у меня не хватило бы словарного запаса, чтобы это определить, — как печаль уходит из моих глаз.
— Я буду ее помнить, — сказал я. — И постараюсь, чтобы ее помнили и другие.
— Я знаю, — сказал человек, потянув мешок за завязки. — Кэти уже не будет забыта внутри с остальными. Ты сделал это. Ты сделал отличную вещь, Томми. Плохо, что ты никому не сможешь об этом рассказать.
— Почему?
Он улыбнулся в последний раз.
— А как ты думаешь, тебе
Я пожал плечами.
— Наверное, нет.
— Ты еще такой ребенок, Томми. Возможно, мы когда-нибудь снова встретимся.
— Было бы неплохо.
Он кивнул в сторону моего дома.
— Примерно через пять минут твой папа встанет в туалет, а потом заглянет в твою комнату. Тебе лучше к тому времени оказаться в постели.
Я посмотрел на дом, а потом повернулся обратно:
— Я буду очень тихо идти. И уходил я тоже тихо. Мама легко просыпается…
Но его уже не было.
Моя мать умерла от эмфиземы. И я никак не мог ее спасти.
Отец умер от рака. И я никак не мог его спасти.
Они оба страдали, ужасно и долго.
Я женился. У нас родилась маленькая дочь. Ей было шесть дней, когда она покинула наш мир, не дождавшись даже собственного имени. Я никак не мог ее спасти, мне нечего было предложить в обмен на ее жизнь.
Через пять месяцев после этого моя жена покончила с собой. Я чувствовал, что к этому идет, но ничего не мог предложить в обмен на ее жизнь.
Я часто вижу человека с мешком: в новостях, в съемках с мест аварий, на фотографиях деревень в голодающих странах, на фото с мест преступлений, где ребенка или нескольких детей убивали или мучили, били или забывали. Он всегда маячил на фоне, ждал, когда все уйдут, чтобы начать собирать разбитые призраки детей. Я никогда не спрашивал, видят ли его другие, потому что знал: они не могут его видеть. Только раз во время экстренного репортажа о человеке, который до смерти затряс своего четырехмесячного сына, я увидел, как он машет в камеру и произносит одними губами: «Кэти передает привет».
Моя мать. Мой отец. Моя дочь. Моя жена. Я мог бы спасти любого из них, если бы не…
Но неужели я готов разрушить остаток своей жизни вечными «если бы я» и «если бы я не»?
Когда становится особенно тяжко, когда я ненавижу себя за то, что был импульсивным ребенком, — или думаю, что он всегда
Иногда это помогает. Несильно, но все же.
И я засыпаю под эхо тысяч голосов детей, зовущих из глубины дерюжного мешка.
ЧАК ПАЛАНИК
Принеси!
Хэнк выставляет одну ногу вперед, переносит вес тела на другую. Отводит тело назад, на опорную ногу, сгибает колено, поворачивая торс, плечи и голову как можно дальше от носка выставленной ноги. На выдохе нога Хэнка распрямляется, бедро посылает тело вперед. Торс разворачивается, выбрасывая вперед плечо. Плечо ведет за собой локоть. За локтем приходит в движение запястье. И вся рука от плеча до кисти хлещет воздух со скоростью бычьей плети. Каждый мускул его тела работает на скорость движения руки, и в миг, когда Хэнку пора падать лицом вниз, его кисть отпускает мяч. Ярко-желтый теннисный мяч отправляется в ясное небо и теряется там, оставляя за собой размытую желтую дугу.
Во время броска Хэнк работает всем телом, как и положено мужчине. Пес Дженни, лабрадор-ретривер, вертит хвостом и размазывается в пространстве черной молнией. В погоне за мячом он зигзагами обходит надгробия. Приносит мяч и роняет на землю у моих босых ног.
Когда я бросаю мяч, я использую только пальцы. И немного запястье…
А запястья у меня тощие. Никто никогда не учил меня правильным броскам, поэтому мяч отскакивает от первого ряда могильных памятников, рикошетит от склепа, катится в траву и исчезает за границей чьей-то могилы, в то время как Хэнк качает головой, улыбается и говорит: «Отличная подача, лузер». Хэнк втягивает в себя воздух, хрипит горлом и выхаркивает здоровенный ком мокроты в траву между моих босых ног.
Пес Дженни, наполовину черный лабр, стоит на месте и таращится на хозяйку. Дженни смотрит на Хэнка. Хэнк смотрит на меня и говорит:
— Чего ждешь, парень, давай неси.
Хэнк мотает головой в сторону, куда улетел и где затерялся между надгробий теннисный мяч. Тем же тоном и словами Дженни общается со своей собакой.
Дженни крутит между пальцами прядку своих длинных волос и смотрит в сторону пустой парковки, где Хэнк оставил свою машину. Солнце просвечивает ее юбку без подкладки, очерчивает ноги до самых трусиков, и она говорит:
— Давай. Мы подождем, честно.
На ближайших надгробиях даты не переваливают за тридцатые годы. Судя по всему, мой бросок ушел в 1880-е. Хэнк запулил мяч на полную, до самых тупых пилигримов на дурацком «Мэйфлауэр».
После первого же шага я ощущаю влагу под ногой, скользкую, липкую и еще теплую. Плевок Хэнка размазывается по ступне, просачивается между пальцами, и я волоку ногу по траве, чтобы стереть его. За моей спиной смеется Дженни, а я все волоку ногу, ковыляя к первому ряду могил. Из земли торчат букеты пластиковых роз. Трепещут на ветру маленькие американские флаги. Черный лабрадор бегает впереди, обнюхивает коричневые пятна в траве, метит поверх. Теннисного мяча не оказывается за рядом 1870-х могил. За 1860-ми опять ничего. Имена мертвых тянутся от меня во все стороны света. Любимые мужья. Возлюбленные жены. Обожаемые матери и отцы. Имена тянутся, покуда хватает глаз, на них ссыт пес Дженни; и вся эта армия мертвых ребят лежит не так уж и глубоко.
Я делаю еще шаг, и тут земля взрывается, из травы поднимаются гейзеры и выдают залп ледяной воды, поливая мои джинсы и рубашку. Водяной заряд ледяного холода. Подземная система полива расстреливает все вокруг, заливая мне глаза, прополаскивая волосы. Холодные струи бьют со всех сторон. Позади раздается смех, Хэнк и Дженни хохочут так, что вцепляются друг в друга, чтобы сохранить равновесие, оба мокрые, одежда прилипает к телу, становятся видны соски Дженни и тень волос на лобке. Они падают на траву, не размыкая рук, и смех прекращается только, когда их губы встречаются.
Теперь мертвые ссут на нас в ответ. Ледяной водой, совсем как смерть, которая может застать