По возрасту Клещу бы милое дело в гарнизоне остаться с инвалидами. Но Клещ прикинул, что его годным признали, так надобно себе возраст скинуть, сказал, будто не сорок лет ему, а тридцать. Зачем врал? А затем, что как бороду с него соскоблили да волосы под горшок постригли, он и впрямь помолодел да и на себя стал мало похож. Однако ж мог еще какой-никакой недорубленный офицер найтись, который припомнит бунтовство? Мог. А у Клеща в записи стоит — «от роду 30 лет». Не тринадцатилетний же с тобой рубился?! Обознались, ваше благородие!
От враки этой иная беда вышла. Отправили Клеща в Дунайскую армию, под крепость Измаильскую.
Тут-то Клещ и понял, каковы настоящие-то крепости бывают. Вся Гижига поди целиком в один редут Табия влезла бы, да еще и место бы осталось. Вот ее-то и пришлось штурмовать Клещу. Много чего было…
Через год без малого вышло с турком замирение. Андрюха в капралах уже ходил, да подхватил холеру. Помереть бы должен был, но бог помиловал, или черт приберег — выздоровел. Скелет-кощей краше смотрелся. Ветром шатало. Выписали ему подорожную и абшид на год. А куда ехать? Вышло, что в ту губернию, где его рекрутское присутствие записывало, будто барского человека. Так у него ж там ни родни, ни друзей. Одна радость — через Москву дорога. Где пешком, где подводой, где на палочке верхом добрался Клещ до Белокаменной.
На Калужской заставе кабак стоял. Зашел туда Клещ подкрепиться, а там знакомое лицо. Батюшки- ампиратора Петра Феодоровича верный казак Лукьян Чередников. Хоть и поседел и бородища отросла на две ладони, а узнать можно. И Клеща он, хоть и не сразу, да признал. У Клеща тогда много опаски было, да и Лукьян сомневался. Тем более что каждый не под своим именем состоял. Лукьян кабаком уж пятый год промышлял да окромя того краденым приторговывал.
Но однако ж столковались они с Лукьяном.
Пропил Клещ и мундир, и штиблеты казенные, и все иное, что с солдатчиной вязалось. Поменял все на вольную одежку и пошел воровать. С тех пор тем жил и уж давно атаманил в ватаге. Уважали его лихие люди. Сам Клещ на добычу теперь не ходил. Дела правил. К нему наводчики приходили, говорили, где чего плохо лежит. К нему же полицейские сыщики на поклон шли: «Отдай-де, батюшка, кого не надобно, чтоб начальство не ругалось». Своих Клещ не отдавал, ежели хорошо работали. Ну а если видал, что кто-то от общества отстает, свою мошну копит, — того не миловал. Коли много знал такой, то ножик под ребро — и в Неглинку, в Яузу, в самою Москву-реку. Ну а дурака и отдать можно, пущай в Сибири живет, если в Москве не хочет. Зато и сыщики Клеща верно извещали, когда ловить его пойдут. Москва большая — ищи ветра в поле! В ней такие дыры есть — сто лет не разыщешь. Так и Катерину пережили, и Павла, и при Александре Палыче зажили… А тут и война грянула…
АГАП СУЧКОВ
С того часа, как Агап Сучков к дедушке Клещу попал, многого он не помнил, а еще больше не понимал. Ну, то, что дороги с Трех гор до укромного домишки за Тверской заставой не запомнил, — это понятно. Москва — город большой и шибко путанный. В деревне-то проще — вот те улица, а вот те околица, не заплутаешь. А тут — что в лесу. Особливо ежели идешь с такими молчунами, которые не сказывают, куда идут, да и спрашивать их боязно. То по улице шли прямо, а потом налево в переулок пошли, а потом меж заборами в щель какую-то протиснулись да опять в проулок, а далее еще…
Скоро от мелькания заборов, палисадов, проулков, дыр да щелей междомных у Агапа в глазах зарябило, так что каким путем его привели, он запомнить никак не мог. А привели в подвал, да не в простой, а путаный. Сперва возле какого-то дома в подклет зашли, потом по лестнице крутой к бочкам спустились, а после того как все бочки прошли, еще ниже лестницей двинулись. Как ту лестницу миновали, отодвинули Клещевы дружки сундук, а под ним крышка была. Как крышку открыли, дыра явилась с лестничкой приставной. Первым Клещ сошел, вторым Агапу идти велели, а прочие за собой крышку закрыли, веревками дернули и, видать, сундук на место подвинули. Агап только диву давался, как Клещевы мужики без свету по этакой преисподне гуляют. Ахал да крестился, чтоб с дороги не сбиться, да Клещевы молодчики его, добро, направляли, куда сворачивать надобно.
Так и дошли до светлого места. Лучина горит, стол стоит, лавки. Усадили Агапа за стол, налили стопу, чокнулись, потом еще со свиданьицем добрым, потом третью, раз бог троицу любит. Ну и сомлел Агап. Сколько проспал — не помнил. Как ни проснется — все лучина горит да люди за столом сидят. И пить вроде не пьют, но гутарят непонятно. Вроде и русским языком, а не поймешь о чем. Увидят, что Агап ворочается, примолкнут, а после скажут: «Ну, садись, похмелись, друг-товарищ!»
И опять нальют стопу. Хлебнет Агап, и опять его в сон ведет.
Чуток попозже — а черт его знает, может, и не чуток вовсе — проснулся Агап совсем. За столом только дедушка Клещ остался, а иных прочих и не видать, ушли куда-то.
— Ну, гостенек дорогой, — сказал Клещ, набив ноздрю табачком и с шумом чихнувши, — пора мне и с тобой покалякать. Голова не болит с перепою-то?
— Никак нет, дедушка, — Агап и впрямь удивился, выпил-то много.
— О! — Клещ поднял вверх большой палец. — Разумей! Кто у меня пьет — у того голова не болит, а кто с чужими пьет — тому головы не сносить. А почему?
— Не знаю, дедушка, — честно сознался Агап.
— А потому, внучек любезный, что ежели будешь с чужими пить да языком молоть, себя не помня, — пропадешь. Москва — город вострый, здесь и огурцом зарезать могут. Коли хочешь при мне быть, вольным жить — запомни: что бы ни сказал — делай исправно. За то жаловать буду и другим накажу. Не захочешь — воля твоя. Хлебнешь еще вина стаканчик, да и уснешь. А проснешься у барина твово под воротами. Там уж его власть будет: до смерти тебя пороть али только до бесчувствия. Ну, и что тебе более к душе лежит?
— Вестимо, дедушка, при тебе остаться… — пролепетал Агап.
— Эко, брат, — прищурился Клещ, — это ты, стало быть, за страх со мной дружить хочешь? Такой-то друг мне не больно нужен…
— Дедушка, — взмолился Агап, — прости ты меня, ради Христа! Дурак я деревенский, московского вашего обычая не знаю. Убьешь, так грех на тебе будет!
— Грехов-то я уж не боюсь, внучек, — вздохнул Клещ, — бысть мне в геенне огненной по саму макушку и даже сверх того. А вот тебе, может, и сподобится в царствие небесное войти, коли меня слушаться будешь.
— Да ведь ты лихой, дедушка, — набрался духу Агап, — послушаешь тебя — грехов натворишь!
— Нет, милок, все грехи твои я на себя приму. Ты чистым будешь. Разве бог кистень карает за то, что им по голове бьют? Нет! Того карает, кто кистень держит. А ежели я тебе кого прикажу кистенем по голове хлобыстнуть, стало быть, уж не ты в ответе, а я, грешный…
— Господи, спаси и помилуй! — ахнул Агап. — Да ведь не убивец я, дедушка! Я, вон, телка-то прирезать не могу, прости господи, а тут кистенем! Уж лучше убей — не буду убивцем!
— Вот как! — усмехнулся Клещ. — Значит, не будешь? Ну а ежели я тебе украсть прикажу — пойдешь?
— Не пойду, дедушка, — сказал Агап, лязгая зубами.
— Ладно. А вот, к примеру, если француз придет в Москву, что делать будешь?
— Убегу, — сказал Агап, шмыгнув носом.
— Ну это, брат, не так просто. Когда армия в город чужой заходит, то на все дороги караулы ставит, рогатки с часовыми, а от дороги до дороги конных шлют в разъезды. Поймают да вздернут, чтоб не бегал.
— Спрячусь тогда у тебя, чай, не найдут…
— Хитрый ты, однако. А француз-то дальше пойдет. И придет к тебе в Тамбовскую губернию. Как село ваше кличут?
— Горелое…
— Ну, стало быть, и пожжет еще раз.