— Гу-уси, гу-уси!
Голые колени изодраны в кровь, взбираясь, я больно ушибла руку, но я уже вверху, бегу, кричу. Ни выстрелов, ни отклика. Не видно в вышине гусей. Гоготанья их уже не слышно. Я задохнулась от карабканья в гору, от бега, приостановилась перевести дух и вспомнила: а стан-то бросила без призора!
Место безлюдное, с реки могут подплыть бакенщики; они ничего не тронут, позовут нас, но куропатки, куропатки! Остались на жарком огне. Да. Опасенья были не напрасны. Обуглившиеся останки, черный прах куропаточий — вот наш обед. Что мне будет от шестерых голодных охотников?! Вот уж, поистине, не лови гуся в небе, жарь готовых куропаток!
Я не знаю, может быть, хладный мой труп плавал бы сейчас безнадзорным по Уралу, если бы не выручил меня рыболов. Брат моего мужа, глубокоуважаемый деверь Василий Павлович, с того дня для меня — один из замечательных людей эпохи. Ухитрился же как раз в такой опасный момент моей жизни принести рыбы. Он был счастлив, оттого великодушен, не ругался, сварил уху сам. Дело в том, что охотники бредили во сне гусями, а рыболовы — сазанами. И Василий Павлович «заводил» одного до одури, большого, кило на четыре, и поймал. Золотисто-чешуйный лупоглазый красавец трепыхался на веревке в воде. Удачливый рыбак во время варки ухи раз пять ходил любоваться добычей, поправлять прикол. Уха и готовый наутро сазан спасли меня от кары за кремацию куропаток. Правда, зато охотники взвалили на мою ответственность гусей. Сами их на стану не дождались, а я виновата. На принесенных куропаток они даже не смотрели. Наевшись, принялись стонать, как молящиеся в синагоге:
— Гуси! Гуси! Гуси!
Муж, качая головой, озирая меня с ног до головы изничтожающим взглядом, скорбно повторял:
— И зачем ты на свете живешь? Ну чего ты стоишь, если стрелять не умеешь? Тут бы стрелять, а она орет благим матом! Почему ты хоть не попробовала, не стреляла?
На практике я, по совести сказать, даже не знаю хорошенько, что оно там нажимается у ружья, чтобы стреляло. Другому посоветовать могу, теорию знаю. Но сама… Едва ли вышла бы польза какая от моего выстрела. Все-таки я умно отвечаю моему мужу:
— Видишь ли, я боялась снизить. Я соображаю, а они не ждут, летят. Улетели!
На сазана любовались и поодиночке, и все скопом, пока ночь не покрыла темнотой победы и пораженья истекшего дня. Снизошла она, многозвездная, светлая и холодная. Калиненко и Павел Дмитриевич на вокзале удостоились шумного одобрения за свой легкий багаж. За возношенье, за хвалу теперь расплачиваются. Ночами их плохо греют байковые легонькие одеяльца. Остальные — каждый — захватили по ватному. В эту ночь я спросонок слышала, как, пристукивая зубами, Павел Дмитриевич жалобно будил Василия Павловича:
— Вася, а Вася! Вася, проснись!
Тот сердито заворчал:
— Чего тебе надо? Ну? Чего спать не даешь?
— Вася, нет ли у тебя какой-нибудь тряпочки?
— Ка-какой тряпочки? Обалдел?
— Озяб я, Вася! Прикрыться…
Василий Павлович ведь сегодня поймал сазана, он добр. Он прикрыл иззябшего своим одеялом.
Перед рассветом загудели берега, зашумела волна. Шел пароход. Громкое шествие цивилизации по безлюдному, глухому простору разбудило и нас. Слышно и видно было пароход издалека. Виден был свет прожектора, щупающий бакены, мели и берега. Мы успели разжечь костер в ожидании парохода. Прошел «Чапаев» близко мимо нас, осветив лучом прожектора группу отважных путешественников у костра. Мы все старались казаться красивей, как перед аппаратом фотографа. Пароход прошел, оставив после себя еще длительное беспокойное ворчанье воды. Уходя спать в палатку, мы самодовольно переговаривались:
— Они там из кают посмотрели на нас, скажут: «Вот смельчаки…»
— С палубы хорошо виден стан. Подумают…
Но едва ли на пароходе о нас думали и говорили. Час был глухой, заполночный. Навигация уже подходила к концу, на пароходах мало было пассажиров. Пожалуй, красовались мы, выскочив из-под одеяла в предрассветный холод, только сами перед собой. Но не важно, сами себе мы очень понравились на этом ночном параде и засыпали снова с гордыми улыбками на величавых лицах.
Но жизнь строга. Утром за гордость получили по носу.
Разбудил нас всех Василий Павлович. Будил очень решительно и сердито. Я сразу поняла: опять что-нибудь стряслось. Наконец он с мрачным видом объявил:
— Сазан ушел.
Все быстро повскакали.
— Как ушел? Как? Куда?
— Сорвался.
Я посоветовала:
— Ловить надо. Давайте удочки!
Даже никто не плюнул. Василий Павлович мрачно повествовал:
— Пароход поднял большую волну. Ну, верно, и его захватило вместе с приколом.
Мы долго искали у берега сазана на приколе, но не нашли.
Счастье изменчиво и на суше и на воде.
«В животном страсти слиты в одно с рассудком, образуя побудку, а потому в страстях животного всегда есть мера. Страсти человека, напротив, отделены от разумного начала, подчинены ему, но вечно с ним враждуют и никакой меры не знают».
На уроках чистописания в епархиальном училище мы списывали это изречение с прописи. Оно двадцать пять лет хранилось в каком-то закоулочке моей памяти так же бестревожно, как некоторые тексты из катехизиса или наречия с окончаньем на «е»: «крайне, втуне, вообще, прежде, вовсе и еще». А вот прошлой осенью неожиданно приобрело для меня смысл. Оказывается, это об охотниках. Всем, кто связан родством или собственным попустительством с охотниками и страстными рыболовами, советую списать его в записную книжечку. В генеральной родственной перебранке следует им козырнуть. Можете приписать его если не Марксу, то Энгельсу. Результаты увидите сами. Они зависят от многих привходящих обстоятельств, я не берусь их предугадывать. Расскажу по порядку, чего я добилась этой цитатой. В нашей охотницко- рыболовной артели было шестеро мужчин, я и собака Грайка. На зимних квартирах все мы были людьми не то чтобы выдающимися по своей рассудительности, но все-таки нормальными середнячками. Грайка, конечно, и в городе была собакой, но толстой и спокойной. Выехали мы на Урал, поплавали, покочевали по его берегам, и разумно сдержанными в охотницкой страсти остались только двое: я и Павел Дмитриевич. Самыми отъявленными безумцами сделались бактериолог Калиненко, литератор Валерьян Павлович и брат его, советский служащий, Василий Павлович. Первые два — охотники, третий — рыболов.
Вечерами они являлись на стан позднее всех. На свету, когда в палатку наплывал рассветный холодок и особенно сладок был сон людей нормальных, они опрометью вскакивали с постелей. Калиненко и Валерьян Павлович хватали ружья, Василий Павлович — удилище. Грайка, уже утратившая с ними полноту и спокойствие, все-таки некоторое время сдержанно потягивалась. Валерьян Павлович дико свистел, насильственно вызывал в ней «побудку», тащил ее с собой на мытарства.
Дурным примером «безумцы» нарушали душевное равновесие не только Грайки, но еще двоих членов экспедиции. Психиатр Николай Павлович вместо того, чтобы воздействовать на братьев и Калиненко гипнозом, сам предавался беспокойству. После их ухода он спал — уже несладко — часок- полтора и тоже тащился с ружьем. Вскакивал, как неразумный, и Константин Алексеевич. Но он ветеринар. От частого общения с животными научился хранить меру в своих страстях. Поэтому, проснувшись раным- рано, долго раздумывал об охоте на стану, кипятил чайничек, а не бежал, чуть продрав глаза, будить