полынью (полынь-то рядом!), разостлал газеты, салфетку, расставил кружки. В центре импровизированного стола водрузил букет голубеньких цветов дикого цикория и подсолнух. Любил «капитан», как малый ребенок, выдумки, прикрасы фантазии.

— Живем мы на земле один раз, — говорил он, — и надо жизнь посильно украшать, даже в мелочах, тогда жизнь станет интереснее, занимательнее…

Некоторые товарищи подсмеивались над его детскими забавами, но Толстой их одобрил:

— Первобытный человек — это хаос. И этот хаос постепенно, медленно приводился в порядок. Разум приводит в порядок нашу жизнь. Наше же чувство украшает жизнь. Без этого наша жизнь была бы сумбурной и бесцветно-скучной. В налаженной и красивой жизни у человека рождается безграничная жажда жить и стремление еще к большей красоте, гармонии.

Едва успели вернувшиеся пловцы вылезти на берег, как бесшумно, незаметно на них надвинулась длинная арба, доверху загруженная арбузами и дынями. Два верблюда тащили арбу, впереди степенно выступал высокий, стройный, с седой бородой, казак-поводырь.

— Чох, чох, — ласково говорил старик, легонько ударяя прутиком верблюдов по ногам. Верблюды покорно опустились животами на землю, подогнув под себя в коленях ноги. Сразу они стали вдвое ниже, вытянув же длинные шеи и непропорционально малые головы, стали походить на чудовищных змей, выползших из нор. Странные животные продолжали жевать свою жвачку, а со стороны казалось, что они бесстрастно нашептывают какую-то историю о седой старине.

Алексей Николаевич пристально следил за этой сценой.

Перед глазами предстал иной мир. Из глубоких нор вылезли какие-то апокрифические звери, похожие на чудовищных змей… Бородатый старик в длинной холщовой рубахе тоже вылез вместе с ними из земляных недр — потому что он с головы до ног запорошен серой землей… Чудище земляное!..

— Какая древность! — задумчиво произнес Толстой, глядя через Чаган на сонный, ссутулившийся городок, на пыльную дорогу, ползущую серой змеей к зыбкому мосту — единственному подступу с юга к Яицкому городку.

И этот зыбкий мост, и эти древние, прижатые старостью к земле домики — все это было когда-то, давным-давно…

Старик, вероятно, не сочтет свои годы — он живет бог знает с каких пор.

— Что, дед, дыни продажные? Продаешь?

Старик молчит. Как будто не было вопроса. Не дождавшись ответа, Алексей Николаевич не удивился: быть может, старик глух или безгласен. Но старик по-военному быстро повернулся кругом и молча зашагал к арбе. Там он на минуту задержался, выбрал арбуз и дыню и таким же твердым военным шагом подошел к Толстому.

— Отведайте, товарищи, подарочка. Дыня-золотушка! Лучше нет. Знатная дыня. Уральская. Нашенская.

Толстой полез было в карман рядом лежащей пижамы.

— Нет уж, не огорчайте старика, — сурово сказал казак. — Не то осерчаю: обратно возьму. По обличью видно — не нашенские вы… Издалека, видно, прикочевали?

«Капитан» протянул старику кружку с кумысом:

— Дедушка, выпей! Кумыс — это напиток ваш, степной… Прохладит и силы прибавит малость!

— Был наш, да сплыл. Кобылиц теперь с огнем не сыщешь. Коней, кои от гражданки остались, всех в голод поели.

Алексей Николаевич налил из своей заветной фляги стаканчик коньяку.

— Вот, ленинградский кумыс! Покрепче будет! Отведай на здоровье.

Лицо старика осветилось детской улыбкой.

— Чую, что крепче! По запаху чую… Давно такого не чуял, и вот поди же — господь привел отведать и вашего кумыса. Ну, пошли господь удачи в ваших добрых делах!

Старик выпил и закусил поданным ему яблоком…

— Извиняйте старого, что бога припомнил. Вы, чай, неверы… от бога отошли далеко… А с нами бог и по сей день живет поблизости, но серчает крепко, милостивец, на нас, грешных. Ой, нагрешили мы немало. Горды были, других за людей не почитали. Думали до конца мира жить своим «казачьим царством». А потом вон как обернулось: казачье царство-то исчезло… Как дым, как марево в степи растаяло…

— А что, дедушка, и ты воевал с Советской властью? — спросил «капитан», подавая кружку кумыса.

— Что греха таить… Признаюсь: крепко воевал… Ой как крепко! Таить нечего, напутал немало, хлебнул много, ой как много! Воевал, мутил, отступал. Был у нас атаман Толстов — чай, слышали?.. С ним и отступал. Дошли до самого моря, а там погнали нас товарищи в пустыню. Кругом безлюдье, ни кустика, ни травинки. Кони дохнут. Бредем пешим порядком, а за собой след тянем — людскими, конскими трупами след устилаем. Кое-где люди в табунки сбились, неподвижно сидят, лежат, ждут своей смертушки… А тут вдобавок морозы вдарили. Земля побелела, как саван на себя накинула. Тоска, смертушка смертная…

Старик часто заморгал, отвернулся и провел по лицу рукавом.

— Стах заболел. Коней нет, подвод нет. Иду сам и сына тащу. «Папаня, брось… Брось, папаня», — просит сын. А я несу, сам падаю, а несу. Встаю и несу, и несу. Одночас проскакал Толстов со штабными. «Сгубишь, — кричит атаман, — сгубишь себя, станичник… Оставь!» «Дай, — говорю, — коня»… Атаман только плеткой махнул: нет, мол, коня. И ускакал. Только и видел.

— А кругом та же белая пустыня, безлюдье. Тоска смертная пуще прежнего. Стою… Что делать?! Схвачу сына, силюсь поднять — не могу: силушки нет. А он еле слышно: «Брось, папаня… Иди, иди, папаня…» Постоял, постоял… Гляжу: чуть маячит мутной ленточкой войско. Эх… Прощай, мой сын, прощай, мой соколик ясный, Стах… Прильнул к нему, не оторвусь, а он тихо: «Иди, иди, папаня… Иди!»

— Встал и пошел, а самого, как ветер ковыль, качает. Слез не удержу. Глянул назад, а Стах, как подстреленный зверь, силится подняться… Трепыхнулся раз, другой — и рухнул на землю, застыл. Морозным ветерком от него потянуло, а я в шуме ветра голос сына слышу: «Мамане поклонись. Поклон Липочке, деткам. Родной земле поклонись. Уралу-реке поклонись…» Так я и ушел от сына. Вот какой я был. Только теперь я понял, крепко понял: зря мы шли, зря мы боролись… Жить бы нам в согласии с Советской властью. Ан, вышло неладно.

Лицо старика вдруг посветлело, озарилось экстазом. Через слезы-страдания он смотрел на отдаленные поймы реки Урала, на расстилавшиеся родные просторы степей.

— Благодать-то какая! Благодать какая…

Никто не проронил ни слова. Кто-то из «безумцев» схватился за полотенце и старательно протирал лицо. Кто-то пошел к Чагану «вымыть руки». Толстой сидел молча и весь ушел в себя, только шумное дыхание выдавало его волнение.

— Эх, старина, и моя судьбина схожа с твоей. Очень схожа. Я тоже бросал любимую Родину… Жил годы на чужбине… Вот вернулся и теперь зажил, как вновь народился. И у меня тогда неладно вышло…

Понимающе-нежно взял старик руку Толстого и сжал ее в длительном крепком пожатии. Толстой хотел было обнять старика, но тот, сделав быстрый полуоборот, твердым шагом, по-военному, пошел к своей арбе…

3. «Прощай, Уральск! Тронулись!»

Когда 20 августа, в 4 часа дня, девять «безумцев» разместились в двух весельных лодках, то все облегченно вздохнули: «Уф!» и весело рассмеялись — так это «Уф!» вышло согласованно, словно по команде: видно, всем за два дня жизни в городе очертенели зной, пыль и томящая скука ожидания.

Как только лодки вышли на стремя, гребцы подняли весла и, сцепившись бортами, дружно запели:

Наш путь далек, тверда рука…
Вы читаете Вниз по Уралу
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату