наконец — пришли. Привезли лопаты и ломы, и начали мы копать противотанковый ров. Копали, копали, копали… Вечером как мертвые валились на сено в бараке, да еще надо было до барака дойти. А утром опять за лопату. Некоторые девчонки хныкали. Но большинство хорошо держались. Хоть лопатой помочь фронту. А фронт приближался. Над нами уже пролетали немецкие разведчики. Первый раз увидела такой странный самолет — с двумя фюзеляжами. И слухи ползли. Ксана Охоржина, к которой вечно липнут мужчины, и тут нашла силы с каким-то военным крутить, так вот, она говорит, тараща голубые глазки: «На Ленинград наступает огромная армия, тысячи танков, скоро будут здесь». Я наорала на Ксану. Но на душе тревожно. Последние дни мы явственно слышали канонаду. Казалось, про нас забыли. Вдруг приехали, велели лопаты побросать на машину, и повели нас на станцию. К вечеру пришли, доползли, чуть живые, а станция догорает после бомбежки. Нам уже было все равно. Набились в товарные вагоны — и будь что будет. Спали мертвым сном. Под утро толчок. Паровоз прицепили. И поехали в Л-д. Я приехала в жутком виде: обгоревшая на солнце, оборвавшаяся, одна босоножка подвязана веревкой, брови белые, волдыри на ладонях. От мамы несколько писем — сплошной крик: приезжай, приезжай! И записка от Саши: «Марина, когда же ты вернешься? У нас формирование и обучение заканчивается, на днях отправляют на фронт. А тебя все нет». А в конце записки: «Я люблю тебя»…
Сегодня забежал рано утром. Анюта уже успела ускакать — надо занять очередь, сегодня отоваривают сахарные талоны. Сашка ворвался, я была одна в комнате, он с винтовкой за спиной, скатка через плечо, противогаз, ворвался, заорал: «Наконец-то!» Я кинулась ему на шею. Мы целовались, целовались. Голова закружилась. И он, я чувствую… Руки по всему телу… Он содрал с себя скатку, винтовку. Сумасшедший! Самый дорогой! Но нельзя же так… Буду ждать! Буду твоя! Но — не так… не наспех… мы же люди…
Он убежал догонять свой батальон.
Дура! Дура! Тысячу раз дура!
Третий день дома, в Ораниенбауме. Мама вовсе не паникует, как я думала. Забыла о своем вечном бронхите, астме, аккуратно упаковывает музейные документы, старые чертежи Ринальди, все это куда-то увезут. Фарфор уже эвакуировали. Теперь готовят к отправке живопись и стеклярусные панно. Рук не хватает, и я, конечно, ввязалась в работу, хотя не собиралась задерживаться в Ор-ме, приехала просто маму повидать — она ведь ужасно беспокоилась за меня. Третий день работаю во дворце. Уже сняли и скатали в трубку плафоны из голубой и розовой гостиных — «Время похищает Истину» и «Апофеоз Аполлона». Сегодня сняли мой любимый «Отдых Марса» в большом зале. Мне очень хотелось показать Сашке этот прекрасный плафон Тьеполо, не раз я предлагала ему съездить в Китайский дворец, но Сашка не поклонник классицизма. Его увлекают психологические и формальные поиски нашего века. Исключение он делает только для Александра Иванова. Я часто думаю о том, что Сашка называет своей концепцией в искусстве. Но что это я? Не такое время сейчас. Искусство надо готовить к эвакуации. Осторожно, пользуясь прокладками, скатали «Марса» в трубку, зашили в мешковину. Плафоны, картины, стеклярус — все увезут в Большой Петергофский дворец. Утром зашла в Стеклярусный кабинет — по сердцу резануло от его пустоты, наготы. Я так любила эти серебристые панно с фантастическими животными и растениями… Что-то надвигается… Сашка, милый, где ты? На марше? Или уже в бою? Сашенька, береги себя!
Застряла. Могла бы, конечно, уехать в Ленинград, но мама твердит: в такое время надо быть вместе. Не хватило духу покинуть ее. Полная безвестность. Не знаю, где Сашка. Не знаю, где отец. По утрам слышны будто раскаты далекой грозы. А сегодня ударила Красная Горка. Неужели немцы уже так близко? Ужасно тревожно, тревожно.
Письмо от Сашки! Молодец, понял, что я дома, и вспомнил мой здешний адрес. Всего несколько карандашных строк: «Милая, любимая! Пишу наугад в О. Мы деремся почти без передышки с 1 сент. Стал пулеметчиком, 2-м номером. Немцы жмут сильно теснят. Отступаем. Но остановим! Гитлер не увидит Л-д! Привет маме. Люблю тебя! С.» Я немедленно написала ответное письмо и отправила в Сашкину п/п. Сегодня с 6 утра — канонада. Бьют форты, бьют корабли с Кронштадтского рейда. Из кухонного окна, выходящего к жел. дороге и побережью, вижу, как на кораблях то и дело вспыхивают красные молнии, выбрасывается дым, а потом уж долетает звук выстрела. Окна звенят, дребезжат. Мама спросила про Сашку, я ответила: «Если останемся живы, буду его женой».
С утра обстрел, снаряды рвались близ станции, на Угольной пристани. Я, как боец МПВО, всех жильцов дома выпроводила в подвал, а сама торчала у двери, обитой жестью. Один снаряд разорвался между жел. — дор. полотном и домом. Я остолбенела, вместо того чтобы повалиться наземь. Сильно ударило в дверь. Гляжу — на жести рваная дырка. В десяти сантиметрах от меня. Весь день — сплошной грохот артиллерии. Вчера видела: из гавани шла колонна моряков, прибывших из Кронштадта. Обвешаны оружием, лица — как в фильмах о гражданской войне. Опять завыла сирена.
Как мы остались живы после сегодняшней бомбежки? Но еще больше досталось Кронштадту. Над ним висела черная туча! Земля дрожала. По всему небу — дым и облачка зенитных разрывов. Говорят, немцы вышли к заливу между Стрельной и Петергофом. Значит, О-м отрезан от Л-да? Ни земли, ни неба. Ничего! Только огонь.
Чернила замерзли. Хорошо, что карандаш не замерзает. Трудно писать в перчатке. Трудно жить. Блокада. А мы в О-ме — даже в двойной блокаде. Мы — пятачок. Связь с Л-дом только через Кронштадт. Где бы найти хоть немного дров? Если бы не холод, легче было бы переносить голод. Мама молодец. Держится. Ходила к командиру, части которого занимают позиции в парке, близ Кит. дворца. Пробилась к нему в землянку и попросила не рубить деревья и кустарник в парке. Полковник смотрел как на сумасшедшую. Но сказал, что понимает. Издал приказ по своей дивизии — запретить рубку в парке. Мама на днях ходила проверять. Дворец закрыт, законсервирован. Науч. сотрудникам, не уехавшим, негде сотрудничать. Мама не хочет числиться иждивенцем, устроилась корректором в дивизионной газете. Кажется, у того самого полковника. Ходит каждый день на работу километра за два. Откуда берутся силы? Наша улица Юного Ленинца, да и другие, изрыты воронками, завалены снегом. От Саши нет писем. От отца тоже. На мои письма в Сашкину п/п ответа нет. Пишу снова и снова. Теперь в штаб Ленфронта.
Пришел ответ из штаба Ленфронта. «По наведенным справкам красноармеец Гликман А. А., служивший в части такой-то, погиб в сентябре 1941 г. в боях на Дудергофских высотах».
Дарно не раскрывала дневник. Нет сил писать. Нет сил жить. Что-то оборвалось во мне после Сашиной гибели. Надеваю противогаз, натягиваю на рукав красную повязку «ОСП» (охрана соц. порядка), хожу на дежурства. Но, если б не мама, я бы просто умерла. «Риночка, у тебя каменное лицо!» И я притворяюсь живой, чтобы не пугать маму. Поражаюсь, откуда она берет силы. Умудряется даже делать в клубе доклады о памятниках культуры в О-ме. Дважды красноармейцы привозили нам дрова. Это спасение! Неск. раз мама приносила то полбуханки хлеба, то банку рыбных консервов. А дней пять назад заявился морской старшина с посылкой и письмом от отца. Давно забытое лакомство: кубик масла! Я смотрела на него, как на желтое чудо. Так бы и набросилась, сожрала бы. Чавкая, захлебываясь. Но мы же люди. Мы люди! Отец воевал где-то, пока не замерз залив. Теперь в Л-де. В сущности, ничего не надо, кроме хлеба и охапки дров. Но с маслом лучше. Я хочу в Л-д.
Вся штука жизни в том, чтобы держаться вертикально. Мама наконец добилась ответа на нескончаемые запросы: из л-градского музейного управления, или как там его, сообщили, что ценности Кит. дворца, вывезенные в Петергоф, ныне находятся на хранении в Исаакиевском соборе. Слава богу, успели перевезти из Петергофа в Л-д! Невозможно себе представить немецких солдат в Большом Петергофском дворце. Написала отцу письмо — прошусь в Л-д.