своего училища нужно знать каждому. Ведь ты, наверное, и не подозреваешь, что из первых выпускников выросли такие мореплаватели, как Нагаев, Малыгин, Чириков…
— Имена известные, — подтвердил Борис.
— И Спиридов, герой Чесмы. Чичагов, который сжег шведский флот на Ревельском рейде! И Челюскин, и Харитон Лаптев! А Федор Федорович Ушаков, а Сенявин, а Ильин, лейтенант, который атаковал турецкие корабли на маленьком брандере! А первый кругосветный мореплаватель Крузенштерн! А Беллинсгаузен и Лазарев, открывшие Антарктиду! А Головнин, о приключениях которого можно написать десять толстых романов! А Невельской, который открыл, что Сахалин — остров и что Амур судоходен! Какие имена!
— А Алехин, Булатов, Рындин? — взыграл вдруг Борис. — Лет через двадцать пять мы прославимся, и такой же вот историк доморощенный, вроде тебя, будет где-нибудь восторгаться: «Какие люди в сороковых годах в жизнь вступали! Подумать только — Никита Рындин, Игнат Булатов, Борис Алехин, тот, что командует нынче таким-то флотом…»
Мы хохотали до слез. Наконец, Булатов взглянул на часы:
— Мне пора.
Он надел бескозырку.
— Ты куда?
— В Публичную библиотеку, а после — в Военно-морской музей, заниматься. До свидания, Никита.
Он спрятал трубку в карман.
— Я тоже пойду, — решил я. — Борис, ты мне дашь почитать эту книгу?
— Только верни, а то отец с меня шкуру сдерет. Книга редкая. Нет, что выдумали, — пробурчал Борис, — в музей! Лучше в кино пойти…
Когда мы вышли на набережную, Игнат спросил:
— Ты давно знаешь Бориса?
— На одной парте в школе сидели.
— Хороший парень, только в голове ветер, — балы, танцульки, девчонки. Ветрогон! Не понимаю, как можно жить этими интересами. А ведь парень хороший, рубаха-парень, как говорят. За это его и люблю и терплю.
Игнат говорил так четко, не запинаясь, что я решился проверить, не пошутил ли Борис.
— Скажи, Игнат… Борис говорил, что ты здорово заикался?
— Да, заикался я сильно.
— И потому ты и вылечился, что сам этого добивался?
— А что в этом удивительного? Николай Островский, слепой, пригвожденный к постели, написал «Как закалялась сталь», мою любимую книгу. Маресьев научился танцевать на протезах и водил самолет, актер Остужев — глухой, а играет Отелло. Певцов заикался больше меня, а был народным артистом. Захочешь сильно — всего добьешься…
— А у тебя это… от рождения? Он ответил не сразу.
— Нет. Отец приехал в блокаду с кронштадтских фортов, привез хлеба, а тут начался обстрел. И на моих глазах их убило: отца и маму…
Игнат молча зашагал через Марсово поле.
Придя домой, я показал Фролу взятую у Бориса Алехина книгу.
«Вставали мы в шесть часов, становились во фронт, — писал один из воспитанников бывшего царского корпуса. — Дежурный офицер осматривал каждого, для этого мы показывали руки и ладони; нечистые руки, длинные ногти, нет пуговицы на мундире — оставались без булки. Наказание было жестоко: горячие, пшеничные, в целый фунт весом эти булки были так вкусны…»
— Питались, как видно, неважно, — вставил Фрол. — Потому и бросались на булки.
«…Нравы были поистине варварские, — вспоминал другой воспитанник корпуса. — И чем старше рота, тем жесточе и грубее нравы и обычаи. Мы беспрестанно дрались. Вставали — дрались, за сбитнем — дрались, ложась спать — дрались; в умывалках происходили сильнейшие драки. Дрались до крови и синяков…»
Декабрист Штейнгель писал: «Помощником командира корпуса был капитан первого ранга Федоров, не имевший понятия ни о воспитании, ни о способах воспитания. Глядя на него, ротные командиры держались того же правила. Способ исправления состоял в подлинном тиранстве. Капитаны, казалось, хвастались друг перед другом, кто из них бесчеловечнее и безжалостнее сечет кадет. По субботам в дежурной комнате вопль не прекращался».
— Дикость какая, — осудил Фрол.
«Была еще одна особенность в корпусе — это господство старших над младшими. Я, будучи младшим воспитанником, — вспоминал Штейнгель, — подавал старшему умываться, снимал сапоги, чистил платье, перестилал постель и помыкался на посылках с записочками. Боже избави ослушаться! — прибьют до смерти».
— Да-а, порядочки, — усмехнулся Фрол.
«…По тогдашней форме воротники у курток должны были быть застегнуты на все четыре крючка. Унтер-офицер, стоявший перед фронтом, спросил меня грубым голосом: отчего у тебя воротник не застегнут? Заметив, что у него воротник также не застегнут, я ответил ему таким же вопросом; тогда унтер-офицер начал на меня кричать и ударил меня; я ответил тем же; за такую продерзость на меня накинулись другие унтер-офицеры и отколотили порядочно…»
Тут вошел отец, спросил, что мы читаем.
— А, знаю; это редкая книга, достать ее трудно. Прочли? Нравы дикие. Не удивительно, что в такой обстановке вырастали жестокосердые люди, тиранившие матросов. Кстати, вы знаете, что в морской корпус принимали только дворян? Гордость русского флота Степан Осипович Макаров в корпусе не учился — его отец был из простых боцманов… И удивительно, что при таких обычаях и нравах из корпуса все же вышли Нахимов, Корнилов, Даль, Станюкович, кораблестроитель Крылов… Зато через год после Октября в морском корпусе открылись курсы командного состава Красного флота. На эти курсы пришли кочегары, сигнальщики, рулевые с кораблей. Все они имели большой опыт морской службы. Не было стульев, столов, не хватало тетрадей, температура в классах была ниже нуля, а они занимались по четырнадцать часов в сутки и окончили курс за четыре месяца. Советую вам, орлы, помнить это, когда будете заниматься в теплых и светлых классах и в великолепнейших кабинетах…
Пойти к нашему бывшему начальнику — адмиралу мы с Фролом не сразу решились. Все гадали: как он нас встретит, узнает ли?
Между Средним и Малым проспектами мы разыскали старинный трехэтажный дом и поднялись на второй этаж по широкой лестнице.
У высокой дубовой двери замешкались — не сразу решились нажать на звонок. Вот так же, бывало, мы не решались постучать в дверь кабинета в Нахимовском, когда нас вызывали к адмиралу.
— Ну, что же ты, Фрол? Звони.
Фрол решился, наконец; дверь отворилась, и девушка с русой косой вокруг головы приветливо спросила:
— Вы к отцу?
— Мы хотели бы видеть товарища адмирала. Можно?
— Отчего же нельзя? — улыбнулась она. У нее были ослепительно белые зубы. — Отец дома. Входите, пожалуйста.
В передней висели шинели и плащи с адмиральскими золотыми погонами, пересеченными серебряным галуном — знаком отставки.
— Да вы не из Тбилиси ли? — догадалась девушка, взглянув на ленточки бескозырок.
— Да, мы учились в Тбилиси.
— В Нахимовском?! Я тоже жила там во время войны. Чудесный город. Но Ленинград свой я больше люблю. Вы не ленинградцы?