Потом в музыке идет минор, и напев становится грустный-грустный. Вот это, по-моему, должно получиться у меня лучше.
Слово, как всевластно ты!
Смерти зов из темноты
В легком вздохе ты несешь,
Ты надеждам – острый нож,
Подсекаешь все цветы,
Слово, как всевластно ты!
Маргарет спела эту песенку с большим чувством и умением. Какой-то рабочий, слушавший под окном, заметил:
– Хорошо она ее выткала!
Да, если Маргарет споет ее в клубе хотя бы наполовину так задушевно, как в этот вечер, лектор, даже если он из тех, кому трудно угодить, вынужден будет признать, что его ожидания более чем оправдались.
О том, какое впечатление произвела эта песенка на Мэри, красноречивее всех слов говорило ее лицо. Мэри, чувствуя, что сейчас расплачется, сделала над собой усилие и, улыбнувшись, сказала:
– Ну, теперь я не сомневаюсь, что карета у тебя будет. Так ляжем спать, чтобы она нам приснилась.
ГЛАВА IX
Для нас нигде ни в чем отказа нет,
Для них всегда на всем лежит запрет.
Для нас хоромы пышно вознеслись,
Для нас просторы улиц, площадей,
Для нас прохлада парковых аллей,
А им – сырой подвал, жилище крыс,
Чердак, где дует изо всех щелей.
Но не ищите в этом виноватых:
Бог поделил людей на бедных и богатых!
Весь следующим вечер шел дождь – теплый, мелкий, после которого быстро распускаются цветы. Но Манчестер, где – увы! – нет цветов, дождь нисколько не украсил: улицы были мокрые и грязные, крыши – мокрые и грязные, люди – мокрые и грязные. Впрочем, большинство его жителей сидело дома, и на маленьких мощеных двориках царила необычная тишина.
Мэри только что вернулась домой и как раз собиралась переодеться, когда услышала, что кто-то возится с дверным засовом. Возня эта продолжалась довольно долго, так что Мэри успела одеться и, подойдя к двери, распахнула ее. Перед нею стоял… Не может быть… Но, конечно, это был он – ее отец!
Он насквозь промок и, видимо, устал с дороги. В ответ на радостное и удивленное приветствие Мэри он, не говоря ни слова, шагнул мимо нее в комнату и, как был в мокрой одежде, сел возле очага. Но Мэри, конечно, не могла этого допустить. Она сбегала наверх, принесла его рабочую одежду и, пока он переодевался у огня, кинулась в чуланчик, чтобы из скудных припасов приготовить ему что-нибудь поесть. Все это время она, не переставая, весело болтала, хотя сердце у нее словно камнем придавило, когда она увидела угрюмое лицо отца.
Дело в том, что, проводя весь день у мисс Симмондс, где говорили, главным образом, о модах, нарядах и балах, для которых заказаны те или иные туалеты, даиногда шепотом пересказывали друг другу любовные истории и обсуждали поклонников, Мэри ничего не слышала о том, что происходит в стране. Она не знала, что парламент отказался выслушать рабочих, хотя те, пустив в ход все свое безыскусственное грубоватое красноречие, умоляли позволить им поведать о беде, которая, как Всадник на коне бледном [51], топчет народ, косит жизни и всюду оставляет горе.
Бартон поел и немного пришел в себя, но отец и дочь еще некоторое время сидели молча: Мэри хотелось, чтобы он рассказал ей о том, что его гнетет, но спросить она не смела. И это было очень мудро с ее стороны, потому что человеку, у которого на душе тяжело, легче на свой лад и в свое время поведать близким о своем горе.
Мэри, совсем как в детстве, села на скамеечке у ног отца и нежно взяла его за руку; настроение его постепенно передалось и ей, и, сама не зная почему, она вдруг опечалилась и вздохнула.
– Эх, Мэри, придется, видно, нам обратиться к богу, раз люди не хотят нас слушать – не хотят слушать сейчас, когда мы плачем кровавыми слезами.
Мэри, хоть и не знала еще подробностей, тотчас поняла, почему отец огорчен. И с молчаливым участием пожала ему руку. Она не могла придумать, что ему сказать, и, боясь ошибиться, молчала. Но когда прошло полчаса и отец продолжал сидеть все в той же позе, уставившись отсутствующим взглядом в огонь и лишь время от времени горько вздыхая, а кругом царила тишина, нарушаемая лишь этими вздохами, монотонным тиканьем часов да стуком капель, падающих с крыши, Мэри не выдержала. Надо любой ценой заставить отца очнуться. Пусть даже с помощью дурных вестей.
– А знаете, отец, Джордж Уилсон умер. – Она почувствовала, как Бартон вдруг судорожно стиснул ее руку. – Упал вчера утром на улице и умер. Вот беда-то!
В глазах Мэри стояли слезы, и она, конечно, разрыдалась бы, заметив страдание на лице отца. Но, посмотрев на него, она увидела все тот же застывший взгляд, все то же отчаяние – и никаких следов горя об умершем друге.
– И хорошо, что умер, – ему так легче, – тихо промолвил он.
Это уж было выше человеческих сил. Мэри поднялась, сказав, что идет предупредить Маргарет, чтобы та не приходила ночевать, хотя на самом деле она решила попросить Джоба Лега зайти и попытаться развлечь ее отца.
Подойдя к жилищу подруги, Мэри остановилась. Маргарет пела, и голос ее в ночной тиши казался поистине ангельским:
«Утешайте, утешайте народ мой, говорит бог ваш». [52]
Слова древнего еврейского пророка были словно бальзам для сердца Мэри. Она стояла и слушала, не в силах прервать певицу, и в этих звуках черпала утешение. Но вот певица умолкла, в комнате начался разговор; Мэри вошла и рассказала о том, что привело ее к ним.
В ответ на ее просьбу дедушка и внучка тотчас поднялись.
– Просто он устал, Мэри, – сказал старик Джоб. – Уже завтра он станет совсем другим.
Невозможно передать, какое облегчение дарят участливый взгляд или ласковый тон наболевшей измученной душе. Через какой-нибудь час Джон Бартон уже разговаривал совсем как прежде, хотя рассказывал он, конечно, о крушении надежд, дорогих и его сердцу, и сердцам тысяч обездоленных людей.
– Да, Лондон красивое место, – сказал он, – и люди там до того красиво