И тут Мэри увидела в ее руке зловещий лист пергаментной бумаги, который она судорожно скручивала дрожащими пальцами.
Сердце у Мэри упало; она не могла произнести ни слова.
– Что это? – повторила миссис Уилсон. – Скажите мне, что это?
И она продолжала смотреть на Мэри с каким-то детским недоумением и терпеливой мольбой.
Что могла ей ответить Мэри?
– Я же сказала: не подходи к ней, – сердито заметила миссис Дейвенпорт. – Она хорошо знает, что это такое… даже слишком хорошо. Меня не было, когда принесли эту бумагу, зато была миссис Хейминг (она живет тут рядом), и она прочла ее, и все растолковала миссис Уилсон. Ее вызывают в суд свидетельницей по делу Джема. Миссис Хейминг думает, что ее вызывают, чтоб она присягнула насчет пистолета: ведь никто, кроме нее, не может подтвердить, что это пистолет Джема, а она сама прямо сказала об этом полицейскому, так что теперь отступать некуда. У бедняжки, видно, очень тяжело на сердце!
Миссис Уилсон терпеливо дожидалась, пока миссис Дейвенпорт шепотом вела свой рассказ, возможно, полагая, что потом и ей все объяснят. Но когда обе женщины умолкли и лишь глаза их говорили о том, как они ее жалеют, она снова принялась повторять ровным, тихим голосом (столь непохожим на раздраженный нетерпеливый тон, каким она склонна была говорить со всеми, кроме своего мужа: ведь он женился на ней, разбитой и телом и духом) – голосом, таким непохожим на ее обычную скороговорку:
– Что это? Скажите мне, что это?
– Дайте-ка мне сюда эту бумагу, миссис Уилсон, я ее спрячу. Мэри, миленькая, скажи ей, чтоб она показала тебе эту бумагу, а то сколько я ни стараюсь отобрать ее, ничего не получается, она меня не слушает, а вырывать ее силой я не хочу.
Мэри вытащила скамеечку из-под кухонного стола, села подле миссис Уилсон и, взяв дрожащую, непрерывно перебирающую пальцами руку старушки, принялась ласково ее поглаживать; рука сначала сопротивлялась- чуть-чуть, потом дернулась, разжалась, и бумага упала на пол.
Мэри спокойно, не таясь, подняла ее, неторопливо положила на виду у миссис Уилсон, которая словно зачарованная со страхом и тревогой следила за ней глазами, и снова принялась ласково поглаживать ее руку.
– Она ведь не спит уже несколько ночей, – заметила девушка, обращаясь к миссис Дейвенпорт. – Да еще такая беда, такое горе на нее свалилось. Вот она и не выдержала.
– Само собой, – подтвердила миссис Дейвенпорт.
– Надо уложить ее в постель, раздеть – и уповать, что бог пошлет ей сон, иначе…
Весь этот разговор шел при миссис Уилсон, словно ее тут и не было, ибо сердцем она была далеко.
И вот, подняв миссис Уилсон со стула, на котором она продолжала неподвижно сидеть, они повели ее наверх, сняли платье с бедного, исхудавшего тела и уложили ее на маленькую кровать. Они подумали было уложить ее в постель Джема, чтобы она не видела Элис и та не мешала ей своим бормотаньем, но потом решили, что она может испугаться, проснувшись не в своей комнате, да и Мэри, собиравшейся провести ночь в этом печальном доме, было бы легче ухаживать за ними, если бы это понадобилось.
И вот, как я уже сказала, они уложили миссис Уилсон на маленькую кровать с соломенным тюфяком и только было собрались тихонько уйти, молясь и надеясь, что она уснет и хоть на время забудет о своем тяжком кресте, как вдруг она грустно посмотрела на Мэри и прошептала:
– Ты так и не сказала мне, что это? Что это такое?
И она посмотрела в лицо девушке, ожидая ответа, но вдруг веки ее сомкнулись, и она погрузилась в тяжелый глубокий сон, почти столь же беспробудный, как смерть.
Миссис Дейвенпорт ушла, и Мэри осталась одна, ибо нельзя считать спящих союзниками в борьбе с мыслями, возникающими в одиночестве.
Мэри с ужасом думала о предстоящей ночи. Элис в любую минуту может скончаться: доктор, приходивший днем, объявил, что она безнадежна и близка к смерти; Мэри по временам охватывал присущий молодым людям страх – не перед смертью, а перед покойником, и она то и дело наклонялась, с тревогой прислушиваясь к редкому, прерывистому дыханию спящей Элис.
Да и миссис Уилсон могла проснуться в таком состоянии, о котором Мэри боялась и подумать и, боясь, все же думала, – в состоянии совершенного исступления. Ее рассудку уже был нанесен серьезный удар, когда она узнала, чего от нее требуют, – ведь она должна свидетельствовать против своего сына, своего Джема, своего единственного дитяти, а Мэри не сомневалась в том, что услужливая миссис Хейминг все объяснила ей. И что, если теперь, во сне (в той стране, куда тебя не может сопровождать ничье сочувствие и ничья любовь и где никто не может разделить с тобой твои восторги и мучения; в той стране, чьи несказанные ужасы, сокровенные тайны, бесценные дары предстают перед тобой одним; в той стране, где только ты, пока ты в ней блуждаешь, можешь увидеть любимый облик своего умершего ребенка) – что, если во сне ее рассудок еще больше помутился и она проснется, обезумев от своих видений и страшной действительности, породившей их?
Насколько хуже бывают порой наши предположения, чем действительность! Как боялась Мэри этой ночи и как спокойно она прошла! Даже спокойнее, чем если бы у Мэри не было о ком заботиться!
Тревога о больных заглушала ее собственную тревогу. Она думала о двух спящих женщинах, находившихся на ее попечении, пока усталость не победила ее и она не забылась недолгим сном. Она то просыпалась, то снова засыпала, и так незаметно прошла ночь. Правда, просыпалась не раз и Элис и, конечно, разговаривала и пела, потому что в своих грезах видела себя ребенком. Но она была так счастлива, что находится среди дорогих ее сердцу людей, вдыхает запах вереска, слышит пение воображаемых птиц, и ее речи, обрывки старинных баллад и строфы старинных безыскусных псалмов, которые она пела (такие псалмы поют в деревенских церквах, увитых заросшим плющом, где журчанье протекающего поблизости ручейка и шепот ветра в деревьях служит аккомпанементом хору голосов, воздающих хвалу и благодарение богу), успокаивали и ободряли внимавшую ей девушку, и Мэри даже не заметила, что сияние свечи уже померкло в сером свете зари и зарождается новый день.
Тогда она поднялась с кресла, в котором дремала, и, совсем еще сонная, подошла к окну, чтобы убедиться в наступлении утра. На улицах царила необычная праздничная тишина. В это утро не слышно было фабричных колоколов; рабочие не спешили спозаранку на работу; неряшливо одетые девушки не протирали окна лавчонок, скрашивающих однообразие улицы, – зато вы могли видеть какого-нибудь труженика, направляющегося за город подышать свежим воздухом, или отца семейства, выведшего на улицу своих малышей, безмерно довольных тем, что они могут погулять с «папочкой» таким приятным утром. Люди, не столь занятые в течение недели, наверно, шли бы гораздо быстрее в это холодное, пронизывающее воскресное утро, а для рабочих – для каждого в отдельности и для всех вместе – такая неторопливая прогулка была лишь удовольствием, отдохновением.
Было, конечно, среди этих прохожих человека два-три, отправившихся на прогулку отнюдь не с такими невинными и достойными похвалы намерениями, как те, кого я только что описала, – и то поистине животное состояние, в которое они впали, составляло резкий диссонанс с мирной картиной этого дня, но я не буду на них останавливаться: и вы, и я, и почти каждый из нас может упрекнуть себя в том, что мы далеко не все сделали для наших заблудших и падших братьев.
Отвернувшись от окна, Мэри подошла по очереди к обеим кроватям, чтобы посмотреть и прислушаться. Лицо спящей Элис было безмятежно и счастливо, – она даже словно помолодела, пока смерть незаметно подкрадывалась к ней.
Зато на лице миссис Уилсон лежала печать тревоги последних дней, хотя она тоже, казалось, спала крепко, но пока Мэри стояла и смотрела на нее, пытаясь отыскать в ее лице черты сходства с сыном, миссис Уилсон проснулась и, открыв глаза, в которых постепенно появилось