И теперь, прежде чем заснуть, Таня подолгу ворочалась у себя на диване, подолгу лежала, стиснув руками подушку и глядя в темноту, а иногда и плакала. Все это, естественно, настораживало и пугало ее маму.
Танина мама, Серафима Ульяновна, была и в самом деле болезненной женщиной, этого соседки не преувеличивали. У нее имелись почти все болезни, известные ее участковому врачу. И каждая из них была не сама по себе, а связана с каким-нибудь этапом в ее жизни. В детстве, например, в трудные военные годы, она с подружками собирала на путях уголь — и на нее свалилась целая глыба антрацита. С того времени у нее часто и до ломоты болела голова. Потом она работала проводницей, и постоянная сухомятка и беспорядочность в питании повредили ее желудочно-кишечный тракт. По слабости здоровья она перешла в кинотеатр, но на контроле, в дверях, постоянно тянуло сквозняком, и ее стали одолевать кашли, насморки, бронхиты и ревматические боли в суставах.
Как всякий опытный в болезнях человек, она предпочитала советам врачей разнообразные травы, примочки, настои и притирания. Поэтому, заметив, что Таня худеет, бледнеет и лишается аппетита и сна, она принялась за свои домашние средства. Но Тане от них не сделалось лучше. Наоборот, вскоре Серафима Ульяновна заподозрила совсем неладное...
Это произошло в связи с тем, что ей пообещали новую квартиру. И не просто пообещали, а накрепко. Ей обещали, вообще говоря, уже много лет, но когда кинотеатру «Орбита»— а случалось это не часто — выделяли жилплощадь в строящемся микрорайоне, тут же кто-то припоминал, что Серафима Ульяновна живет в камышитовом доме, предназначенном к сносу. То есть из этого следовало что ей все равно предоставят квартиру, и не за счет кино театра, а за счет горсовета. Ей тогда предоставят однокомнатную секцию со всеми удобствами, с ванной, кухней и горячей водой. А пока надо проявить сознательность, надо уступить тем, кто живет не в камышитовом доме и не имеет поэтому столь надежных перспектив. И билетер Ларионова соглашалась уступить, соглашалась потерпеть соглашалась проявить совершенно необходимую для билетера сознательность.
И вот, когда в газете появился очерк, и все в кинотеатре «Орбита» стали поздравлять Серафиму Ульяновну с тем, что она вырастила такую замечательную дочь, тут-то многим кинулась в глаза строчка в газете, в которой Нора Гай без всякого намека описывала «маленькую, тесную, и уютную» комнатку Ларионовых. В этой строчке многие почувствовали упрек. И хотя нашлись и такие, кто напирал на слова «но уютную», сам предместкома сказал, что нет, Серафима Ульяновна непременно получит секцию в новом доме, который вот-вот будет сдаваться, и что мало этого, Серафима Ульяновна получит бесплатную путевку в Трускавец или Железноводск. Против этого никто не возражал, потому что после резких слов предместкома все вокруг обратили внимание на то, как Серафима Ульяновна худа и желта.
В этот день Серафима Ульяновна шла домой вся в помыслах об однокомнатной секции, о которой они столько мечтали вместе с Таней. Но когда она рассказала дочке о радостной новости, Таня повела себя как-то странно. Вначале она обхватила Серафиму Ульяновну обеими руками, расцеловала, закружилась по комнате — а потом, неизвестно почему, вдруг померкла и объявила, что никуда не хочет переезжать. Она при этом утверждала, что в новых домах тонкие стены, все слышно, куда же Серафиме Ульяновне с ее больной головой; или что стены там такие, что в них не забьешь и гвоздя — Тане будет негде развешивать свои открытки; и что кухня им не нужна, только морока с этой отдельной кухней — то раковина засорится, то кран потечет...
В общем, она несла такую чепуху, что Серафима Ульяновна заглянула дочери в глаза, пощупала лоб, ничего подозрительного не обнаружила и от этого встревожилась еще больше. Она дала Тане выпить на ночь липового цвета с медом и три ложки крутого отвара на эвкалиптовом липе. Спорить с Таней она не стала, но решила присмотреться к дочке получше.
Таня же, наутро пробегая через вестибюль, с ненавистью скользнула взглядом по своему портрету, пришпиленному к алому бархату четырьмя кнопками, и возможно, даже погрозила бы ему кулаком, если бы не почувствовала вдруг, что за ней наблюдают. Она обернулась и увидела Рюрикова. Он стоял в двух шагах от нее — маленький, с огромным портфелем под мышкой, держа наперевес плотно скатанный, длинный рулон с картами и сжимая его рукой наподобие древка копья. Это делало его похожим на Дон-Кихота, только пониже ростом.
Оба смутились. Но Андрей Владимирович, в отличие от Тани, не стал скрывать причину своего смущения. Он сказал ей приблизительно так.
— Да,— сказал он,— я наблюдал за вами...— (Он обращался к ученикам, независимо от возраста, только на «вы»). — Я наблюдал за вами, Ларионова, все это время, и должен признаться — боялся за вас... Испытание славой — самое тяжелое испытание для человека. История знает, как много людей не выдерживало его. И я боялся, что... Но я рад своей ошибке. Вы не зазнались, у вас не вскружилась голова... Более того, я заметил, как вы смотрели на свой портрет... И мне кажется, что все это вам неприятно...
С этого дня Таня стала пользоваться черным ходом, чтобы миновать вестибюль, а если ей и случалось проходить мимо портрета, не поднимала на него глаз.
Однако она еще не знала, что несчастья, связанные с портретом на алом бархате, для нее только начинались... Впрочем, не только для нее...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Спустя несколько дней после сооружения стенда «Будем такими!» с портретом Тани Ларионовой кто- то подрисовал па портрете усы. Они придавали портрету лукавое, кошачье выражение. Хотя выражение, вероятно, меньше всего заботило рисовальщика: он просто прочертил под Таниным носом три дугообразные линии, прочертил, видимо, наспех, не соблюдая никакой симметрии и не помышляя о художественном совершенстве. Так что лукавсто сообщилось портрету как бы само собой. Вообще же портрет был обезображен.
При этом, как установил завхоз Вдовицын, усы оказались подрисованы шариковой ручкой неизвестного производства; ручка была заряжена черной пастой, а сам злонамеренный акт имел место между вторым и четвертым уроком, скорее всего — во время третьего урока. Последнее соображение возникло у того же завхоза Вдовицына, который, проходя на второй, то есть большой перемене по вестибюлю, обратил внимание на правый нижний угол портрета, где отлетела кнопка.
К тому времени, припоминал он впоследствии, на портрете усов еще не было. Евгений Александрович — так звали завхоза — отправился за кнопкой. Но здесь его отвлекла тетя Маша, которой требовалась ветошь для протирки парт. К стенду он вернулся только перед концом третьего урока и обнаружил подрисованные усы. Евгений Александрович мгновенно овладел собой, снял портрет и представил в учительскую.
Само собой разумеется, чего ожидал при этом Евгени Александрович Вдовицын. Но вышло иначе. Многие, правда, подойдя к столу, на котором Евгений Александрова расположил фотографию, всплескивали руками, восклицая: «Когда же это?..» или «Да как же это?..» И однако единодушного, животворного ужаса, призывающего к немедленному действию, в голосах не было. На необходимости расследования настаивала лишь Теренция Павловна. Она горячилась, потому что в качестве классной руководительницы 9 «Б» чувствовала себя уязвленной больше остальных. Другие учителя ее успокаивали. Андрей же Владимирович Рюриков прямо заявил, что вся эта история не стоит и выеденного яйца.
Евгений Александрович слушал, смотрел, запоминал. Потом бережно скатал портрет в трубку и, сказав: «Не мое это, как говорится, дело»,— отправился в кабинет к Эрасту Георгиевичу.
Известно, что поэтами рождаются, но никто не рождается школьным завхозом. Вдовицын занял эту должное в последние, предзакатные годы директорства Екатерины Ивановны. Кем был он раньше — неизвестно, однако в минуты откровенности он любил намекнуть, что когда-то ему доверяли более ответственные посты.
Что касается Эраста Георгиевича, то к Вдовицыну он испытывал сложные чувства, хотя и не мог при