Цымбал вначале думал, что земляки шутят, а поняв, что это не шутки, стал решительно отказываться.

— А вы бы ели?

— А что?

— Люди добрые! Разве вы не знаете, что кто страусовое яйцо съест, у того шею на аршин вытянет, будет как у страуса!

— Да ну! — оторопели Сердюки и стали поводить своими воловьими шеями.

Цымбал ухмыльнулся.

— Так ты еще издеваешься? Панского добра для односельчан жалеешь? — насупился Левонтий. — Оно нам, может, дороже, чем тебе, а и то готовы есть!..

— Не панское жалею! — горячо возразил Цымбал. — А чтоб страусы не вывелись! Разве ж, если я неграмотный, то и понять ничего не способен? Может, то, что сегодня выведем, когда-нибудь и нашим детям пригодится…

— Такой ты, значит? — процедил сквозь зубы Оникий. — Здорово встречаешь гостей!

Обиделись на земляка Сердюки. Сидели, надувшись, как сычи, над своими осьмушками.

— Лучше на этот раз нам без закуски обойтись, — попытался уговорить их Цымбал. — Если б знал, чего-нибудь другого вам принес…

— Не надо нам другого, — стали подниматься Сердюки. — Загордился ты, Нестор, тут возле своей птицы, земляки для тебя уже ничто…

— Разъелся, как кот, а мышей не ловишь!

И, забрав свои осьмушки, обиженно поплелись к имению. Пусть…

Пожалел для них Цымбал страусовое яйцо, а еще неизвестно, что из него вылупится!

Ночью Сердюки уже сторожили Асканию, словно собственный хутор, колотя в колотушки громче, чем все другие сторожа. Бедняги так старались, что разбудили Софью Карловну, которая послала горничную узнать, не случилось ли чего-нибудь.

…О том, что дядья уже колотят в Аскании, Ганна узнала не сразу, хотя на следующий день паныч снова прикатил к сезонникам в степь, на сей раз, правда, уже без Гаркуши.

Девушки как раз обедали, прижавшись, как перепелки, под копнами, в холодке.

Ганна хлебала с Вустой из одной миски, когда из-за соседней копны прозвучало сразу несколько голосов:

— Паныч приехал!

— Вот повадился!

— Кружит уже над какой-то…

Ганна побледнела при этих словах и отложила ложку.

— Чего ты? — удивилась Вустя. — Что он тебя, съест?! Такого еще нет, чтоб на любовь кого-нибудь неволить.

Ганна в ответ только вздохнула и склонилась над миской.

Вскоре из-за копен показался и сам паныч. Размашисто ступая по стерне, он что-то оживленно объяснял молодому подгоняльщику, который, молча утираясь рукавом, шел вприпрыжку за длинноногим панычем. Заметив девушек, паныч развязно поздоровался с ними и бросил шутя, обращаясь к Ганне:

— Ну, головастики еще не пищат?

— Еще нет, — тихо ответила Ганна и потупилась. Щеки у нее при этом чуть заметно порозовели.

— Только тумана что-то много в этой воде, — не удержавшись, уколола Вустя паныча.

— Ну-ну, ты, щебетуха, — весело погрозил ей Вольдемар. — С такими глазенками да с такими ямочками на щеках ты хоть кого затуманишь, — улыбнулся он и пошел с подгоняльщиком дальше, к косилкам.

Пока обед не кончился, паныч все болтался по жнивью, хотя девушек уже больше не затрагивал. Видно, заметил он, как болезненно смутилась Ганна, согнувшись над батрацкой миской, в своей незавидной одежде. Заметил и больше уже не хотел вгонять ее в краску.

Тем временем затарахтели косилки, затрещала сухая пашня, словно горела ясным, невидимым пламенем. Поднялись девушки из-под копен, пошли к своим полосам. Многие вязальщицы прихрамывали. Поле было ровное, косилки брали низкорослый хлеб у самой земли, стерня торчала твердая и острая, словно рассыпанные гвозди.

Хромала и Ганна. Еще в первый день порезалась она стерней до крови, и теперь нога у нее нарывала. Назло панычу хотела пройти мимо него не хромая, но боль была так сильна, что темнело в глазах, и Ганна, сама того не замечая, шла припадая на ногу.

Вольдемар не видел, как прихрамывали другие раненые вязальщицы, он видел лишь, как, хромая, прошла к косилкам Ганна, надевая на ходу грубые парусиновые вязальщицкие нарукавники на свои красивые, полные запястья. Наверное, задела паныча жгучая боль Ганны! Смотрел, помрачневший, насупленный, а возвращаясь к машине, уже не так размашисто шагал по стерне своими длинными, в дорогих желтых туфлях ногами.

Вустя тоже жалела Ганну, но другой жалостью. У нее у самой ежедневно сочилась кровь из порезанных ног, но у нее кровь была, видимо, такая, что, не превращаясь в нарывы, сразу запекалась на теле вишневыми потеками. Если б Ганне да такую кровь!

Вообще Вусте вязалось легче, чем Ганне, она больше привыкла к работе, была более быстрой и ловкой, чем подруга. Еще другие горбились над снопами, а Вустя, пробежав полосу, уже сидела на снопике, как горлица, с готовым свяслом. Сидела, тихо напевая, прислушиваясь к Кураевому. Не раз уж оттуда посвистывал, прищелкивал ее милый паровик, пробуя свою силу перед молотьбой. Сразу узнавала Вустя этот родной далекий голос, тот нежный прищелкивающий свисток, самый красивый из свистков других машин, которые пробовали в эти дни свои голоса по раскиданным в степи токам… Прищелкивал, звал, обращался прямо к Вутаньке… Легко, празднично становилось на душе, и стерня уже была не колючей, и снопики летели из-под рук сами собой. Как богата, как счастлива была она в эти дни, мечтая, что вот они снова встретятся с Леонидом и, упиваясь своей хмельной близостью, пойдут, куда захотят… Душистые степные вечера будут для них, словно небо для птиц, и эта неоглядная степь будет принадлежать только им, как собственные светлицы, и все то самое лучшее, что рисуется впереди в чистых девичьих видениях, будет принадлежать только им, навсегда!..

В этот день не свистел до обеда далекий свисток. Не прищелкнул он и после обеда. Может, что-нибудь случилось? Или, может… забыл? Под вечер печаль охватила девушку. Хотелось подняться, на крыльях слетать… Вязала уже всердцах, прижимая коленом ни в чем не повинные снопики к земле. Работала, сжав губы, стараясь не думать о Леониде, а в себе несла жаркий уголек собственной песенки, что сама как-то сложилась тут, на косовице: «Ты, машина, ты, свисточек, подай, милый, голосочек…»

Не подает…

Вечером приехал верхом Гаркуша и все ходил следом за Ганной и допытывался, что у нее с ногой. Так надоел и опостылел за вечер, что Ганна в конце концов послала его ко всем чертям.

А на следующее утро прибыли из Аскании на лихой двуколке Сердюки. Несмотря на жару, были оба в смушковых шапках, в новых яловых сапогах, и Ганна, поняв, в чем дело, сразу же с отвращением посмотрела на их яловые сапоги, возненавидела эти сапоги сильнее, чем ненавидела раньше их потрескавшиеся пятки.

— А ну, где тут наша хромая? — потопали по жнивью Сердюки. — Давай, девка, к фершалу, потому что иначе вспыхнет антонов огонь…

Ганна и в самом деле едва ходила: за ночь нога распухла еще больше. Однако ехать в Асканию не хотела.

— Заживет как-нибудь и тут… нечем мне вашему фельдшеру платить…

— Да ты что? — ощерился на нее Левонтий. — Родных дядек не слушаешь?.. Материнскую волю нарушаешь? Да мы за тебя перед нею крест, может, целовали!!!

Подхватив Ганну под руки, они потащили ее к двуколке.

Усевшись, она уже не сопротивлялась. Тем временем отовсюду сбегались через поле девушки- вязальщицы провожать подругу.

Ганна сидела в двуколке прямая, спокойная и бледная, как перед казнью.

Вы читаете Таврия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату