поддакнуть, чтобы отвязался, или резануть правду-матку в глаза. — А что вышло? — Кабук снова навис над дядей Яшей. — Лихо писали на красных плакатах, а получили чудеса в решете: дыр много, а вылезти негде. Громыхнула Германия — все и посыпалось… Ты, товарищ Зелинский, верил в свою историю, а я в свою, вот время нас и рассудило…

— Э, нет… Погоди, еще пересуд будет, история не годом пишется — веком…

— Веришь?

— Верю.

— Да ведь под Москвой Германия!

— И Наполеон под Москвой был… Германия, Германия… Ты подумал о себе-то?

— Это как понимать?

— Не понял? — Яков Иванович смотрел на Кабука снизу с нескрываемым презрением. — В немецкие холуи подался?

— Господи! — выдохнула тетя Дуня, предчувствуя неладное.

Кабук прянул, как от удара, нервно заходил по комнатке, тяжело сел на топчан рядом с дядей Яшей.

— Хрен положил я на немцев, понял! — придушенно заговорил он, невидяще покосившись на тетю Дуню с Марийкой. Рванул полушубок, под ним тяжело ходила горячая грудь. — Нужны мне немцы, как… Мне земля наша нужна, чтобы они вот… Артем, и дети его, и хата, и кузня… Чтобы своими руками на своей земле счастье познали… на батькивщине… Украина… Маты… Она ж до небес взойдет зерном! — Кабук давился словами, видно было, не только дядю Яшу убеждал — всех, кто не хотел понять его, разламывал стену смутного недоверия, которая его окружала денно и нощно…

— Эта епанча на оба плеча, Кабук! — осадил его Яков Иванович. Марийка уловила перелом, теперь дядя Яша властвовал над Кабуком. — Земля стонет… Украина стонет… В Пашкивке, в Калиновке три дня плач стоит — людей в Германию гонят, вот-вот и до Сыровцов дойдет. Вот какое счастье ты им приготовил! Они забывать стали, как ишачили с зари до зари на твоей земле, на земле твоего батька, а теперь им германскую землю колупать.

— Не будет этого! — Кабук встал, защелкал кнутом по сапогам. — Там дурней поставили старостами, они все протрясут!

И вдруг как опомнился, застегнул полушубок.

— Ладно. Наговорились. Сладко в рот, горько в глот. Вот что, Яков Иванович, уходи подобру- поздорову из села. Я ведь не спрашиваю, откуда пришел. Откуда пришел — туда и уходи.

— Да куды ж?! Ой, хвора ж людына, куды ж идти? — стонала тетя Дуня.

Кабук заторопился.

— Я сказал, а там гляди. Ты меня пожалел! — Он дернул щекой. — Пожалел волк кобылу! Ну, я вроде должок тебе отдаю. А там гляди… Тогда уж мое дело — сторона, товарищ Зелинский! Не лю-ю-бят немцы коммунистов, не лю-ю-бят.

Кабук ждал, похлопывая по ладони кнутовищем. Яков Иванович молчал, его лицо выражало мучительное движение мысли. А кнутик постукивал, как секунды отсчитывал.

— Хорошо, уйду. Справку мне дай. — Это была не просьба — требование.

— Справку? — кнутик смолк. — Зайди, Артем, после обеда…

В ночь дядя Артем Соколюк увел из Сыровцов Якова Ивановича Зелинского…

Гудел ветер в печной трубе, где-то тоскливо, на одной ноте лаяла собака. Марийка не спала и слышала: не спит и тетя Дуня. Вот и еще одно расставание легло на сердце больной зарубкой, и сколько же их будет, этих зарубок? Уж все будто посечено, все кровит… А впереди снова — долгая, долгая нива.

2

Весна прошла в один небесный продых. Месиво мутной воды, сыро-сыпучей снежной зерни, вялых ниток желтой травы и ботвы в неделю свалилось к вербам, к реке, и потекло по дымчатой, будто бы знойной, луговине. И еще когда текло, натыкаясь на древесные стволы, навешивая им бороды тут же просыхающей, жухлой, тягуче шуршащей на ветру куги, — изумрудно обдались луга юной шелковой травой, запестрели одуванчики. А наверху, за селом, под высоким небом, наполненным бубенчиками жаворонков, широко текли в синие дали ждущие лемеха стерни да стерни…

Кабук, с первым алым загаром по, казалось, навек вобравшему в себя северной белизны лицу, с утра до ночи мотался по полям, нарезал землю — каждой хате по числу едоков. Люди шли с ним: голод в мир гонит… До того доделились — двое мужиков-соседей, грех сказать, кумовьев, погуляли друг по дружке межевыми кольями… Отделил Кабук и свое, да и батьково не забыл.

Ходил по дворам исхудавший, злой, глаза застлало мутной бычьей пленкой.

— Пахать! Пахать, мужики!

— Ты-то вспахал: на своей кляче вперед царя пячу.

— Я за свою клячу десять лет волком выл в Соловках.

— Нам это неведомо.

— Пахать, говорю, надо!

— На корове б пахал — немцы взяли, трактор бы…

— Трактор тебе советская власть не оставила.

— А корову немцы взяли.

— От мать вашу так… Микола, цыган, где ты? Гони своих коней, да чтоб молчал, как могила. Понял?

Из немецкого гарнизона, стоящего в Калиновке, поручили Сыровцам на выпас десять ломовых битюгов — таких в селе отродясь не видывали: не лошади — слоны. Коней, по родовой склонности, пас Микола.

На немецких лошадях, на коровенках — у кого уцелели, а то и сами впрягались в схороненные бог весть для чего сохи, ковыряли привыкшее к мощному тракторному лемеху поле; недоброй памяти чересполосица уродливыми, вкривь да вкось, клоками нелепо плясала за селом — глаза бы не смотрели. Пахал и Артем Соколюк — плужком, собранным из металлолома… От предложенного Кабуком коня отказался, впрягли Кару, и, если б не Марийка, имевшая на нее необъяснимое влияние, Кара и хозяина подняла бы на рога. Марийка водила Кару, Кара ревела от обиды, а шла. Не замечала Марийка острой стерни, с утра до ночи водила Кару, теплилось в ней подспудно — от этой земли всем придет спасение: и маме, и Насте с Грицьком… Не плачь, Кара!

Так и отпахались Сыровцы. Только осталась нетронутой огибающая село траншея со многими рукавами-отростками. Молодой травой схватились брустверы, и, если встать с одного конца, покажется: кто-то начертил на земле огромное, прогнутое ветром, но не сломленное дерево.

Мало было сил у Кабука, чтоб заровнять поле, «дерево» так и лежало за селом.

— Сеять, мужики, сеять! — надрывался Кабук.

— Ты-то засеял германским зерном свой кусище, а нам нечем.

— По сусекам поскреби.

— Зима подскребла, нынче хрен да редька — и то редко…

— От мать вашу так! Тебе вспаши, тебе засей, тебе дай яичко, да и облупленное.

— Сами бы осилили облупить — курей Франько положил в немецкий суп. А сеять как — себе или немцам?

— Опять сказка про белого бычка!

Сеяли по-дедовски, из лукошка, кто чего — ржицу, овес, просо, а кому уж нечего было скрести — посадил картошку, невесть как сбереженную.

Надежда была и на огороды: тут не хлебный злак в землю зарывать, гарбузы ели — семечки прятали: посиделок не устраивалось — лузгать негде было… На огороды надежда была и на сады.

В награду за муки, истощившие у сельчан дух и тело, небо с апреля забросало Сыровцы белыми и розовыми венками, сады тыны ломили молодыми ветвями в небывалом цвету… В награду, а может, в новое страшное наказание… По вечерам, когда полотна тумана стелились на реку и на луг, томительным теплом дышали недвижные, тяжело осыпанные лунным светом яблони, а со старых осокорей, до неба простёрших темные кроны, низвергалось соловьиное пенье, и тогда молодайки, не успевшие налюбиться, девчата, у которых была и вовсе отнята любовь, захлопывали окошки в хатах, комкали и обливали слезами ненужно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату