Ида поставила на стол две керосиновые лампы. Кока разглядывал осветившуюся Ирину. Короткие каштановые волосы, отрешенные большие глаза цвета токайского вина, с темной кромкой, полные, слегка запекшиеся губы. «Это же портрет Траховой, карандашный врубелевский рисунок, — обрадовался он. — Богородица».
— Как вы думаете, — спросил Дольдик, — кто она то профессии?
— Возможно, Богородица, — осторожно предположил Кока.
— Архивариус, — подняв палец, торжественно сообщил Дольдик.
Ирина, наклонив голову, слушала возбужденного Гасанова и помалкивала, украдкой оглядывая гостей.
— Юра, спой про бульвар, — попросил Сержик.
Дольдик, не ломаясь, взял спичечный коробок и, постукивая по нему пальцем, запел приятным тихим голосом:
Далее пелось о болване-начальнике, обедавшем в «Лондонском» и жевавшем заживо цыпленка.
«А хорошо», — подумал Кока и встретился глазами с Ириной.
Сквозь облака над морем пробилась мутная, как мармеладка, луна.
— Пойдемте к морю, — закричала Машка и выдернула Сержика из-за стола.
Побежали к обрыву Машка с Сержиком, и Дольдик, и Надя. Кока посмотрел на Ирину. Она поднялась. Они подошли к тропинке, и Кока с сомнением разглядывал уходящие в темноту петли.
— Пойдемте дальше, там дорога, — сказала Ирина. — Она длинная, но мы ведь не торопимся.
На пологой призрачной дороге она взяла его под руку.
— Я наблюдала за вами. Мне понравилось, как вы молчали. Не люблю болтающих мужчин.
— У вас в архиве, наверное, тихо.
— Как когда, — загадочно ответила Ирина. Она глянула ему в глаза. — Неужели вы не можете уехать позже?
Сердце нерешительно сжалось. Так сжимается ладонь с найденным полудрагоценным камешком, сердоликом или агатом. Бросить жалко, а класть в карман вроде незачем. Кока промолчал.
— Я вас напугала, — засмеялась Ирина, — говорите же что-нибудь. Расскажите, как вы живете в своем Ташкенте.
Кока, собравшийся рассказать о черных азиатских ночах с младенческим плачем шакалов, о дальних горах, перевернутых в Сыр-Дарьинском море, о голубой керамике мечетей, услышал, что говорит он совершенно о другом, о вот этой дороге, которую, оказывается, знает наизусть, и о многих других по этим берегам, и о черных каракулях кустарника на обрывах, о ловле бычка в прибрежных скалах, бьющего током при поклевке. Ирина слушала хорошо, чуть ли не затаив дыхание.
Они перебрались через небольшой завал и спрыгнули в маленькую бухточку, на пружинящие бурые водоросли, выброшенные штормом. Ирина вздохнула. Что-то замаячило на горизонте, то ли дальний свет прожектора за Большефонтанским мысом, то ли зарница. Под их шагами из водорослей взлетали мелкие мушки, шуршали рачки-бокоплавки, белели пустые раковины мидий. Серые корочки высохших медуз потрескивали под ногами. Пахло даже не солью и не йодом — отдавало таким острым припадком детского счастья, что у Коки выступили слезы.
— Пойдемте отсюда, — сказала Ирина, — здесь воняет.
Ладонь медленно разжималась. Кока поспешно поднял плоский камешек и бросил его недалеко в море. Кругов было мало, и они быстро разошлись. Легкий камешек, планируя и меняя траекторию, упал на дно и лег меж больших заросших камней, ничего на дне не прибавив.
Неподалеку послышались голоса и смех.
— Наши, — закричал Нелединский, как осажденный пограничник, и, схватив Ирину за руку, потащил на голоса.
Сержик истолковал веселость Нелединского по-своему, подмигнул и спросил:
— Так не уедешь?
— А пойдемте еще выпьем, — требовательно сказал Кока.
— Слышу речь не Сержика, но мужа! — воскликнула Машка, схватила Коку сзади за локти и, упираясь, стала толкать его, как автомобиль.
На даче тихо говорили о Тарковском, об «Андрее Рублеве», сравнивали таланты отца и сына. Нелединский, улучив момент, тихонько пошел к выходу, заставляя себя не пригибаться, и тихо-тихо закрыл за собой калитку. «И черт меня дернул приехать, и встретить Плюща, и этого… Сержика». Часы на остановке показывали десять минут одиннадцатого, и Кока обрадовался — в одиннадцать буду дома. Подъехал ярко освещенный трамвай.
Крюк был небольшой, и Нелединский попросил таксиста ехать через Банковскую. Подойдя к занавешенному окну, он, упершись рукой в раму, постучал, затем попятился на несколько шагов, чтобы его разглядели из подвала. Портьера внизу зашевелилась, появилась рука на темном фоне, сделала неопределенный жест и канула. Кока помахал утонувшей руке и пошел к машине.
На Преображенской, угол Щепкина, остановились на светофоре, пропустили мужчину с коляской. Морозов обернулся, посмотрел невидящим взглядом на машину и пошел дальше, сутулясь. У Нелединского в горле появился ком. Он вдохнул до отказа и закрыл глаза. Машина тронулась. С закрытыми глазами укачивало, но он сидел так сколько мог. Затем с шумом вынырнул из темной глубины и стал на прощание смотреть по сторонам.
Июль еще постоял немного и ушел, громыхнув на прощание несильной грозой. В августе наступила глубокая старость. Все, что должно было быть зеленым, — оставалось еще зеленым, голубое — голубым, но бесконечная усталость была во всем. Море безучастно лежало на спине, глядя в небо, иногда хмурилось или дремало. Состарились дома на Молдаванке и в центре возле Привоза, состарились бревна, подпирающие их стены, крепко спали уличные собаки и гицели не ловили их, а сидели на жесткой короткой траве, поставив кружки с пивом между коленями.