туманный силуэт, который произнес:
– Ты ее убил. Если тебя не остановить, ты снова сделаешь
Затем силуэт растворился в мареве.
Неизвестно, сколько времени он пролежал на скамейке. Где-то далеко, на периферии его сознания заиграла музыка. Мужской хрипловатый голос тихо пропел:
Мозг в голове судорожно запульсировал, перед глазами поплыли круги. Он крепко зажал уши ладонями, однако песня не смолкла.
И снова в мареве проступил туманный силуэт. На этот раз были видны даже черты лица, но черты эти были смазаны.
Туман перед глазами рассеялся, и он увидел собачью морду. Пасть, стянутая проволокой, была испачкана кровью. На шерсти кусочками стекла блестели замерзшие слезы.
Морда мертвой собаки стала наплывать на него, и он увидел багровую воронку, зияющую на месте глаза. Эта воронка завертелась, стала увеличиваться и затягивать его в себя, как в омут.
Из забытья его вывели человеческие голоса. Он разлепил смерзшиеся веки и увидел две приближающиеся фигуры в черных куртках.
– Смотри!
– Он мертвый?
– Не знаю. Давай-ка обшарь его карманы.
– Сам обшарь.
– Ну и обшарю. Мне не западло.
Мужчина подошел, остановился возле скамейки, поднял ногу и толкнул лежащего ботинком в бок.
– Эй, мужик! Ты живой?
Он не ответил. Новый приступ боли помутил его сознание, и на мгновение ему показалось, что он взмыл в воздух и уносится в ночную мглу.
– Вроде дохлый.
– Замерз, наверное. Холод-то собачий. Часы у него есть?
– Нет. Сейчас пошарю по карманам.
Голоса звучали словно издалека.
– Гляди – бумажник!
– Сколько там?
– Сейчас посчитаю… Почти три тысячи рублей. Здесь еще пластиковые карты.
– На кой они? Все равно пин-кода не знаем. Бери бабки, и сваливаем.
Он сделал над собой усилие и с трудом разомкнул веки.
– Он очухался!
– Спроси у него про пин-код!
– Да он полумертвый.
– Спроси, говорю!
– Слышь, ты! Какой пин-код у твоей карты?
Его ударили по лицу. Потом еще раз. Потом у него перед глазами тускло блеснуло лезвие ножа.
– Порежу, сука! Колись – какой у тебя пин-код? Глаза вырежу!
Лезвие коснулось его века. И в ту же секунду огромная воронка, оставшаяся на месте выколотого собачьего глаза, снова завертелась перед ним, засасывая его в багровую мглу.
Он издал глухой звук, похожий на звериное рычание, и молниеносным движением перехватил руку, сжимающую нож. Человек вскрикнул от неожиданности и попытался вырваться. И тогда он вывернул эту теплую руку, да так, что послышался хруст костей.
Что было потом – он почти не осознавал. Перед глазами у него промелькнули перекошенные от ужаса лица, снова послышался тошнотворный хруст, потом его лицо обожгло холодом, и он понял, что лежит.
Он уперся в снег руками и приподнялся. Посмотрел вокруг. Два мертвых тела лежали на снегу. По нелепому положению голов он понял, что у обоих свернуты шеи.
– Нет, – прохрипел он срывающимся голосом. – Нет!
Он поднялся на ноги и, пошатываясь, побежал прочь. И в эту секунду он почувствовал
Он повернулся направо, опустил голову, сгорбился и побежал по снегу, стараясь не потерять эту нить, невидимую, зыбкую, готовую в любой миг исчезнуть, связывающую его с жертвой, ради которой он воскрес из мертвых.
2
Город был погружен в утренние сумерки. Электронное табло термометра над входом делового центра показывало минус двадцать два градуса. Люди передвигались по улицам короткими перебежками, словно мороз был зверем, от которого можно было уйти.
Маша Любимова сидела в салоне своего автомобиля, но, глядя на замерзших прохожих, тенями скользящих по сумеречному городу, она чувствовала, как ее саму пробирает дрожь. Прижав телефонную трубку к уху, она услышала голос матери:
– Здравствуй, Мария!
Голос звучал холодновато, впрочем, как всегда.
– Привет, мам! Рада тебя слышать!
– Хватит изображать радость, милая. Я ведь знаю, что мой голос для тебя не приятнее зубной боли.
– Мама, – с упреком сказала Маша.
– Ничего, я не обижаюсь. В конце концов, терпеть нападки детей – удел всех молодых матерей, которые пытались жить не только ради ребенка, но и для себя.
– Молодых? – опешила Любимова. – Ты ведь родила меня в двадцать пять.
– Не обязательно было мне об этом напоминать, дорогая. Кроме того, современные женщины начинают подумывать о ребенке лишь после тридцати.
– Я родила своего Митьку в двадцать…
– Долго ты еще собираешься изводить меня разговорами о возрасте?
Маша смутилась.
– Прости, мам.
– Ничего, мне не привыкать.
Любимова закусила губу и нахмурилась.
– Слушай, мама, и как это у тебя получается?
– Что именно, дорогая?
– Все время заставлять меня чувствовать себя виноватой.
– Ах, оставь это! Не было бы вины, не было бы и чувства вины. Но я рада, что ты не совсем потерянный в этом плане человек. В отличие от твоего отца, кстати говоря.
Маша не думала, что это было кстати, но возражать не стала.
– Ты давно говорила с ним? – спросила мать.
– На прошлой неделе.