чувствовал, что схватить меня невозможно, что, если даже и схватят моё тело, я останусь свободным. Так я пробежал вокруг тебя три полных круга. Оказывается, когда бежишь нагишом, то больше всего мёрзнет шея и поясница, а также за ушами и под коленками, и всё время, пока я бежал, я думал: вот я перед тобой, Мирьям, вот я перед тобой. Может, ты слышала что-то во сне — это кричала моя нагота, это тело моё вопило от страха, что я с ним делаю! Если бы ты вышла, то увидела бы, как я тащу его за собой, как моя вдруг высвободившаяся душа впервые ведёт его за собой, ведёт его мимо твоего окна, показывая тебе, какое оно смешное, ненужное и лишнее в нашей с тобой истории, оно настолько заурядно, что я не хочу осквернять тебя им.
Уже с первых шагов нагишом я почувствовал: вот оно! Наконец-то я свободен, я весь — только светлая и тонкая душа, улетевшая на волю, она вернулась, и я вдруг увидел бегущее за мной моё тело, некрасивое, неловкое и чужое, бегущее, спотыкаясь, за мной, гневно хрипя и подпрыгивая в неуклюжих попытках схватить меня и водворить на место, но даже для своего тела я был неуловим этой ночью. С каждым шагом мне становилось всё более ясно, кто я и кто оно, оно было всего лишь рабом, потом — обезьяной, потом — комком земли, не более, бледным бесформенным комком праха, который поднялся на две ноги и зарычал. Я выставил его на посмешище против твоего окна, я принёс его в жертву, вот что я сделал, жертву за все те разы, когда я лгал им — своим телом, жертву за скверну, которой иногда заражаю и тебя тоже, за эту постоянно накатывающуюся мутную волну. У меня в горле мешочек горечи, которая выплёскивается, когда ты добра ко мне, не знаю, почему. И пусть не будет больше писем, подобных тому письму, но я пока не могу этого обещать. Уже когда писал, я знал, что это плохое письмо, которое оцарапает тебя в самых нежных местах. Как хорошо, что ты его не открыла, как хорошо, что у тебя есть ко мне такое шестое чувство, но знай также, что я написал его таким, нарочно желая причинить тебе боль, оцарапать, вываляться в грязи перед тобой, доказать тебе (вот в чём всё дело, Мирьям, вот проклятое горькое зерно!), — доказать тебе, что я всё ещё свободен от тебя. Да! Что я ещё могу снова стать таким, каким был до тебя, я ещё не слился с тобой, отомстить тебе немного за своё предательство.
И ещё — из-за этого жуткого противоречия: я постоянно чувствую, что ты верна мне более, чем я сам.
Начинает светать. Я уже рядом со своим домом (не беспокойся — одетый!). Сижу в машине, пишу и никак не могу прекратить. Сейчас я войду в дом и приготовлю для всех роскошный завтрак с омлетом, корнфлексом и салатом, который я нарежу из остатков своей совести. Ты не представляешь, что мне пришлось выдумать, чтобы целую ночь провести вне дома.
Подумать только, я это сделал…
Надеюсь, тебе не кажется, что я радуюсь или горжусь содеянным. Я сам не понимаю, что чувствую. Только то, что в эту минуту полезнее всего для меня ничего не знать. Не думать о том, что я там бегал. О том, что это бегущее в ночи пятно — был я.
Яир.
Ещё минутку. Вчера перед тем, как уйти, я читал Идо перед сном книгу «Долина странных зверей». Не знаю, знакома ли она тебе. Я читал ему фрагмент, в котором Мумми-тролль, один из персонажей, прячется в большую шляпу, которая изменяет его до неузнаваемости. Все, кто с ним играл, в страхе убегают, и тут в комнату входит мама Мумми-тролля. Она смотрит на него и спрашивает, кто это? Он взглядом умоляет узнать его, а иначе — как ему жить дальше? Тогда она вглядывается в существо, совсем непохожее на её любимого сына, и тихо говорит: это мой Мумми-тролль. И тут же происходит чудо, он меняется, чужое облетает с него, и он снова становится самим собой.
Теперь, действительно, всё в твоих руках.
Мирьям!
Сначала я не понял, что я читаю: я искал, разумеется, какую-то реакцию на свой ночной пробег (искал, главным образом, восклицательные знаки после слов «хватит», «псих», «убирайся»), а глаза мои тем временем путались в петлях, пуговицах, крючках, вышивках, подолах и прочих атрибутах женского культа, часть из которых — даже их названия — мне неизвестны (Что такое органза? Что такое волан?), но я тут же покорно стал повторять за тобой: жилет из кашемира, сиреневая кофточка с колокольчиками, белая с деревянными квадратными пуговицами…
Ты, верно, представляешь себе, что говорил я себе во время чтения — не может быть, женщина не поступила бы так, ни одна из знакомых мне женщин. Но ты же это знаешь, да?
Простые платья и платья нарядные, те, что скрывают, и те, что раскрывают тебя (я просто разжигаю себя, пережёвывая сладостную жвачку), классическое с обнажённой спиной, «фам-фаталь», сиреневое с круглым воротом (я понял, что сиреневый цвет — твой цвет), шелковистое на ощупь, но не шёлковое, очень воздушное, облегающее только в груди, всё остальное свободно касается тебя, почти не касаясь (не мешай, тут надо сосредоточиться!), другое сиреневое, с вырезом-лодочкой от плеча до плеча, ниспадающее на ягодицы и бёдра…
Читаю и смеюсь, ведь для меня одежда — это самый быстрый способ скрыть себя, а для тебя, я чувствую, одежда — это ещё один живой слой твоей сущности. Хоть ты и не можешь отказаться от некоторого жалобного тона (слегка искусственного, мне кажется). Похоже, что есть ещё несколько условностей, которым ты подчиняешься, вычурные вздохи сожаления о чрезмерной полноте ляжек, поиски одного совершенного платья, которое подчеркнёт грудь и скроет бёдра (женщина, ты не понимаешь, чем ты недовольна! На мой строгий оценивающий взгляд — у тебя чудесный зад, две мягкие и светлые дольки луны. Будь добра, оставь этот вопрос специалистам!).
Можно поласкать тебя ещё немного?
В какой-то момент я подумал, что ты смеёшься надо мной, я всегда допускаю такую возможность, но я не поддался искушению и снова погрузился в очарование каталога. Как ты догадалась, что я беспомощен перед бюрократической магией, в бессознательном состоянии, глупо улыбаясь, в коконе из шёлковых нитей, окутывающих твою кожу; шёлк, хлопок, шерсть, кружево, вышивка, атлас и муслин, или то, которое сшили тебе к выпускному вечеру, с блестящим подолом, вышитым нитью DMC. (Как ты помнишь такие вещи? Я не помню, в чём был вчера!). Это невозможно, говорю я тебе снова — это против всех правил, ни одна нормальная женщина не раскрыла бы на зародышевом этапе наших отношений все свои маленькие секреты; не подала бы мне с забавной практичностью свои лифчики (сохрани для меня два последних, до следующего воплощения), которые очаровали меня именно своей простотой, слегка допотопной в сравнении с соблазнами сегодняшнего рынка, девочка моя с лицом пятидесятых годов, ничто тебе не поможет!
Больше всего мне понравилась улыбка, с которой ты это писала, ты заметила? Новая для нас с тобой улыбка женщины, занятой чем-то по-женски личным и интимным. И даже не само это действие заставляет её чувствовать себя по особенному — она уже предвкушает то наслаждение, которое испытают она и её мужчина при встрече, благодаря этим маленьким приготовлениям. Некое личное освящение.
И вдруг до меня дошло…
Когда ты это писала, ты была совсем голая.
Яир.
«Вот я перед тобой», — сказала ты мне там.
Да…
Знаешь, я иногда бываю тугодумом. Читая твоё письмо в первый раз, я решил, что ты предлагаешь мне свою одежду, чтобы прикрыть мою наготу, но подобная мысль — не для тебя! Потом мне показалось, что это — оригинальная попытка обольщения, странная, немного смешная, слегка неуклюжая, — такой словесный стриптиз. Но, если письмо и начиналось так, то постепенно мелодия твоего голоса менялась.
«Вот нагота, — говоришь ты (или это я так читаю), — нагота, непохожая на нож, и непохожая на рану. Нагота открытая и ранимая, немного стесняющаяся и жалкая. Точно, как твоя. Несовершенная нагота