на собственный случай могу сослаться, когда сразу двое на меня облыжно показали, хоть и не было у них причин на меня злиться – попросили их, обещали скощуху каждому, вот они и потекли. Да притом еще и на суде друг на друга валили не стесняясь, да еще обнаружилось, что обманывали постоянно друг друга, а друзья были – водой не разольешь. А один разговор краткий я бы и приводить не стал, если б его сам не услышал, так походит он на анекдот или байку. Но гуляли мы на прогулочном дворике волоколамской тюрьмы, а через стену от нас гуляла другая камера. Несмотря на часового, обрывающего вмиг попытки докричаться через стену, ища знакомых (а он там по потолку гуляет, часовой, над нашими головами, и прогулку прекращает, если непорядок), двое друг до друга докричались. Один у нас сидел – по двести шестой третьей, это драка с применением ножа (даже если нож в кармане оставался невытащенным), и перевести это дело в двести шестую вторую, простую то есть хулиганскую драку, – очень важная забота в таком случае. И вот тут из-за стены донеслось:

– Мишка! Ты имей в виду, я нож отшил, больше нету у меня ножа, ты понял?

– Молодец! – закричал наш Мишка. – А как ты сделал?

К нам уже, матерясь, часовой бежал по своим потолочным трапикам.

– Очень просто, – донеслось из-за стены. – Я следователю сказал, что он у тебя был!

Случаям подобным нет числа. Только об этом и размышлять не хочется.

От забора лагерного невдалеке, выбегая на взгорок перед озером-болотом, скатывалась к нему по склону тесно сгрудившаяся молодая поросль тайги. То сплошная серо-синяя зубчатая стена в мрачное утро или пасмурные сумерки, то густо-черная при ярком закате из-за взгорка, то желто- зеленая в свете ясного дня, но всегда не очень веселая – странно для молодой рощицы. Или это я так видел ее? Или это сделали с ней тысячи глаз, которые столько лет с тоской смотрели на нее из-за колючей проволоки, что окрасили ее своими чувствами? Не знаю. Только печально выглядел этот видимый нам кусочек воли. Даже когда падал снег и пушистые кристаллики его делали лагерный плац в свете прожекторов похожим на катки нашего детства, роща эта ничуть не оживлялась. То ли был тому причиной вросший в землю сарай овощехранилища, всем своим унылым видом повествующий о мерзлой гнилой картошке? Или мешали запахи лагерных помоек, стоявших там же, откуда мы смотрели на волю? Нет, конечно, это мы были повинны в жалком виде рощицы, очень мы уж часто там стояли, глядя на нее.

И сегодня вот Бездельник мрачен был и сосредоточен, где-то далеко в себе затаен. Хотя только что получил письмо от друзей, заверяющих его, что семья в порядке и что все на воле помнят его, любят и ждут.

– Просто думаю, – ответил он на наш вопрос о его замкнутости. – О жизни своей могу подумать хоть изредка?

– Может быть, вы обозлились или обиду таите? – елейным голосом спросил у него Писатель.

То была у нас давнишняя игра – с той поры, как мы обнаружили, что любой из наших воспитателей это спрашивает. Что ли у них инструкция была такая, или лекцию читали им о психологии заключенного. Притом в самом вопросе этом замечательная идея таилась: тот, кто обозлился или обиделся, – тот пока еще преступник, враг, перевоспитание его должно продолжаться, а меры по возможности усилены. Очевидно, идеально раскаявшийся, вновь годящийся в советские люди зек должен был все забыть и ощущать только собственную вину в смеси с благодарностью за оказанное милосердие. Обиженный или обозленный в состоянии измыслить что-нибудь непотребное и вражеское, такого желательно додавить. Разумеется, не находилось ни одного среди нас, затаившего злость или обиду, все были в восторге от законности и справедливости, помышляли исключительно об искуплении вины за содеянное и безмерно радовали этим сердца психологов в сапогах и погонах. Хотя я лично ни одного не только раскаявшегося, даже сожалеющего о сделанном не встретил. Правда, среди убийц один был, кто ответил на мой вопрос утвердительно. Он жалел. Удивившись, я расспросил подробней. Он жалел, что убил в давней драке («замочил на глушняк» – именуется убийство на фене) только соседа своего, а двоюродного брата не тронул, а то бы ни одного свидетеля не было, а этот брат сдал его, паразит. Жалели все только, что попадались. Но понт есть понт.

– Что вы, гражданин начальник, – послушно откликнулся Бездельник. – Какая может быть обида? Сам во всем виноват. Оступился просто. Лошадь – о четырех ногах, и та спотыкается. Еще и осудили по-божески, спасибо сердечное.

– Почему же вы тогда хмуритесь, будто недовольны чем?

– Зануда я, пессимист, желудок побаливает, – с таким чистосердечием и тупой искренностью ответил Бездельник, что нельзя было не порадоваться, как твердо встал он на путь исправления, этот закоренелый преступник.

– Вспомнил я, братцы, хорошую историю, уж не знаю, правдашняя или нет, – сказал Писатель, тоном обозначив, что подражать нашим пастырям перестал. – Говорят, была она с поэтом Долматовским. Неважно, в Москве это было или в Тбилиси, но подошел к нему старый грузинский поэт и говорит ему: слушай, дорогой, ты английского поэта Байрона знаешь? Знаю, отвечает Долматовский, как же мне его не знать, читал, конечно. Лорд был, происхождение замечательно высокое, голубая кровь по жилам текла – знаешь? – наседает на него грузин. Знаю, говорит Долматовский. Собой красавец был, женщины с ума сходили, умница был, образованный, поэт гениальный – знаешь? – говорит грузин. Знаю, отвечает Долматовский, вы к чему это? А богатый был, ни в чем не нуждался, все имел – знаешь это? – спрашивает грузин. Знаю, знаю все это, отвечает Долматовский нетерпеливо. А если знаешь, тогда скажи мне, говорит грузин, почему он, Байрон, при всем том, что ему дано было и что имел, был пессимистом, а ты, гавно такое, – оптимист? Закурили.

– Нет, сейчас никак нельзя быть пессимистом, – сказал Писатель. – Больно время безнадежное, сейчас нельзя.

Бездельник засмеялся одобрительно.

– Не могу только понять, на чем все это держится, – сказал Писатель. – Ну на силе, ну на страхе, разумеется, ну на круговой поруке. А еще?

– Разве ты не видишь, на чем еще? – сказал Деляга. – Посмотри-ка!

За колючей проволокой, окружавшей зону, шла контрольно- следовая полоса – уж не знаю, так ли она здесь называется, как на границе, эта трехметровой ширины полоса вспаханной земли, за которой шел второй забор, на том уже была сигнализация. В случае побега на полосе этой неминуемой оставались следы. Вспахивали ее заново, освежали рыхлость почти ежедневно. И сейчас по ней шли, впрягшись в борону, как лошади, три зека. От напряжения по-бурлацки нагибаясь вперед, они тащили борону, вспахивая землю, а от них сбоку по тропинке узенькой шли надзиратель- прапорщик и три запасных зека на подсменку. Много было на зоне разговоров о том, что все мы делаем сами – и огораживаем себя, и сигнализацию тянем (говорят, что изобрел ее тоже зек еще в когдатошние времена), и словами «а куда денешься?» заканчивался каждый такой диспут.

– Нет, я не об этих ребятах, здесь-то куда денешься. И не о тех миллионах, что работают, чтобы есть и пить. С ними чтоб управиться, страха и еды достаточно. Только держится все это вовсе не на них.

Мы молчали, глядя на тянувших борону, а Деляга продолжал возбужденно:

– Не спешите посчитать меня идиотом, только держится это все на эксплуатации природы. Не пугайтесь, я не о добыче всякой нефти и угля с железом, я о человеческой природе. Правда, правда. Помните, кто-то из крупных физиков шутил, что не понимает, мол, за что им платят деньги, они бы и бесплатно работали. И еще тут одна деталь – помимо денег, – что неважно еще, над чем работать, каков и для чего годится результат. Эта страсть к познанию и творчеству – жуткая, ребята, штука. И еще одна страсть, не меньшая, – выкладываться на всю катушку. Для собственного ощущения жизни. И чтобы другие уважали. Не начальство, не надзиратели, а конкретные, кто рядом, лица: Иван Петрович, Васька Свистов, Семен Исаакович. И неохота их подвести, если они за тебя в ответе, – тоже фактор. Наши живые душевные связи – тоже ведь природа человеческая. Кто головой, а кто руками. Да еще все – в разной области. А те, кто головой работает, – самые сегодня золотоносные рудники. Потому как век науки и техники. Здоровенный, к примеру, мужик рослый. Нет, он и пахать бы мог, и стрелять, и бревна обтесывать. Но его учили в школе, и он наткнулся на химию. Почему это, он и сам не знает, но с ума сходит от счастья, смешивая, доливая, соединяя, нагревая, охлаждая и так далее. Годам к тридцати оказывается, что весь его свет в окошке и весь смысл его жизни – в получении какой-нибудь прозрачной, мерзко пахнущей массы, которая, когда затвердеет, то ее кувалдой не разбить. Почему это с ним случилось, отчего все его жизненные вожделения слились в одну линию, он и сам объяснить не может. Охота. Интересно. Хлебом не корми. Нет, кормить надо, но ему хватает крошек. И на что это все пойдет, он тоже не думает. Нет, пожалуй, – думает. На какие-нибудь потрясающие новые дома. Или мосты. Или туннели. Да хоть на сараи. Э, ему говорят, и на самолеты, и на танки это тоже пригодится. Даже на подводные лодки. Здорово! И морда его сияет, и плевать ему, от имени какой империи эти самолеты повиснут в воздухе и куда эти лодки поплывут. И ему почти безразлично, что он, в сущности, уже давно живет в лагере, работает в шарашке, получает пайку, и черт знает что делают в мире его прекрасные творения. А у него-то ведь еще и баба есть, и дети есть, и квартира какая-никакая – счастье. Предположим, правда, он прозрел, это нынче со многими происходит. А чем кормиться? В плотники уйти принципиально? Так ведь, во-первых, плотник из него херовый, пайка сильно меньше будет, главное же – высохнет от тоски по колбочкам своим и растворам. Потому что такова его природа, он был создан для своей работы. Остается

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату