Осмотрев содержимое нескольких кастрюль, выстроившихся на жаровнях (для этого ему пришлось встать на цыпочки), каймакам пригласил нас в дальнюю комнату лавки. Она считалась залом для аристократов. На стенах, выкрашенных в красный цвет, красовалось изображение русалки и несколько натюрмортов, а с потолка свисала люстра из бронзы. Но каймакам посчитал это место тоскливым и попросил вынести стол в садик, который находился позади.
— Лето, можно считать, уже пришло, — сказал он. — Посидим здесь, под фонарем, в поэтичной атмосфере.
Доктору садик не понравился.
— Ну что за вид... Здесь просто свалка, — возразил он, поморщившись.
Каймакам указал на первые звезды, появившиеся в закатном небе:
— Стены здесь не очень, зато какой узор наверху! Посмотри, Селим-бей, все как надо... Разве найдешь такой орнамент, столь пышное убранство хоть на одном дворцовом потолке? Пусть стемнеет еще немного, небо озарится светом вечных лампад Всевышнего... Тогда и увидим.
Доктор расщедрился еще на одну фразу:
— Господин каймакам — поэт!
— Ну что ты, дружок... Какой из меня поэт. Порой намараю пару строф старым слогом, да и все. А ты, сынок, любишь стихи?
У меня не повернулся язык сказать, что люблю.
— Читаю, господин.
— Конечно, новые стихи...
— Старые мне читать трудно.
— А стихи своего тезки читаешь?
— А кто он, господин?
— Как, ты не знаешь, кто твой тезка? Ты ведь и Кемаль, и Мурат-бей? Видимо, ты притворяешься, что не знаешь, дабы тонко обыграть дело... Судьи здесь нет... Теперь мы можем говорить свободнее...
— !!!???
— Ты и в самом деле не знаешь, кто твой тезка? Ну, например, вот это слышал?
Дивный цвет твоих уст на щеках отражен.
Словно розы бутон, ты прекрасна[3].
— Нет, господин...
— Стихи твоего тезки,— как стрелы, что попадают прямо в сердце. Он тоже в раннем возрасте познал, что такое чужбина. Он жил на островах, здесь, неподалеку: на Кипре, Сакызе[4], Мидилли[5]...
— Все это мне неизвестно, господин.
Каймакам поморщился:
— Ну тогда и не нужно тебе этого знать. Не мне учить тебя таким вещам... Если не возражаете, я сегодня опрокину пару рюмочек под рыбку.
Селим-бей улыбнулся:
— Ну это само собой...
— То есть ты хочешь сказать, что я пришел сюда, чтобы напиться? Селим-бей, так и до ссоры недалеко... Послушай, сынок! В твоем возрасте пить совершенно непозволительно, но мужчины вроде нас, умудренные годами, могут иногда пропустить по стаканчику. Кемаль-бей, у вас есть отец?
— Есть, господин...
— Он пьет?
— Иногда, как и вы.
— Ну тогда вы не станете стыдить меня, как этот Селим-бей. Человек не может считать постыдным то, что делает его отец.
Саид принес стаканы, и врач Селим, который, казалось, только что осуждал каймакама, отказываться не стал. Я достал сигареты.
— Да ты куришь!
— Курю, господин.
— Жаль, не стоило привыкать...
По правде говоря, я не привык к сигаретам. С момента отъезда из Стамбула я выкурил четыре пачки, и сейчас от дыма у меня першило в горле. Но с этим приходилось мириться. Ведь как без сигареты показать, что я политический преступник, гроза большого государства, а не юнец, у которого еще молоко на губах не обсохло?
Мы сидели, глядя на развалюху с покосившейся печной трубой, разрушенными стенами и на дорогу перед ней.
Хотя улица в этот час была совершенно пуста, каймакам, наливая себе стакан ракы[6], пригибался к полу. Селим-бей каждый раз сердился.
— На воре и шапка горит, — говорил он.
Каймакам глубоко вздохнул:
— Здесь не только стены имеют уши, здесь у ночи есть глаза. Со всех сторон плетут интриги да сеют смуту. Если увидят, что я выпил стаканчик, завтра будут болтать: «Каймакама несли домой на руках, как мешок»... Будь я тут один, я бы и глазом не моргнул, но сейчас все иначе: «В развалинах дома родное семейство мое»[7].
Впрочем, после третьего стакана каймакам уже не задумывался о своем семействе, а, как раз наоборот, говорил о нем колкими, язвительными фразами.
Когда же у него вырвалось слово, которое негоже говорить при детях, каймакам сказал:
— Кемаль-бей, сынок, ты уже взрослый мужчина, если не по возрасту, то по статусу... Так что я не стану понапрасну лицемерить...
Выпив последний стакан, каймакам пришел в необычайное возбуждение. Хотя было прохладно и сыро, он расстегнул ворот и, подняв голову к звездам, начал читать какие-то непонятные стихи со странным ритмом. Затем со слезами на глазах он повернулся ко мне и, ударяя себя кулаком в грудь, произнес:
— Ах, сынок, каков же этот твой тезка... Он был подобен неземному существу, которое, гуляя по Млечному Пути, случайно соскользнуло в наш мир. И не спрашивай, кто он такой... я все равно не скажу... К тому же, как каймакам, я не имею права произносить его имени, сынок Кемаль Мурат-бей... Я буду часто читать тебе его стихи. Но имени не скажу ни при каких условиях...
Я улыбнулся:
— Наверное, вы говорите о Намыке Кемале?
Собственно, я знал это.
Каймакам испугался и прямо-таки накинулся на меня с упреками:
— Что за слова? Как у тебя язык поворачивается?.. Чтобы я больше такого не слышал...
Страх каймакама был неподдельным. У него вдруг испортилось настроение, и стихов он больше не читал.
Мне же не казалось, что мысль, подобно злому духу, становится опасной лишь тогда, когда обретает словесную оболочку. Я был не в том возрасте.
Стояла такая тишина, что в паузах между фразами мы слышали, как потрескивает лампа в подвесном фонаре и капает вода с тряпок, развешанных на веревке.
Доктор верно отметил: дворик походил на свалку. В одном углу виднелось нагромождение газовых баллонов и пустых бутылок. Вокруг валялась разбросанная овощная кожура, которая выпала из помойного ведра, с шумом и грохотом опрокинутого кошками. Грязная вода жирно поблескивала среди обломков камней. Я смотрел на все это и чувствовал, как невидимая рука сжимает мне сердце. Но каймакаму своей болтовней вновь удалось развеселить меня.
— Как у вашей семьи с деньгами? — вдруг спросил
он.
— Неплохо, господин, — ответил я.
— Я вот почему спрашиваю — вам ведь понадобятся деньги, чтобы жить здесь. У вас они есть?