остальными, я же посчитал, что ее поведение оскорбительно по отношению к сестре и выглядит непростительной наглостью.
Похоже, мое упорное молчание и безразличие достигли такой степени, что привлекли внимание Кемаль-бея.
— Вы совсем не участвуете в разговоре, — сказал он, — должно быть, вы, как и братец Селим, слишком любите тишину...
В его словах, разумеется, не было злого умысла, но я воспринял их как насмешку над моей персоной и Селим-беем. Однако выпад был слишком неожиданным, поэтому я не смог сразу отреагировать.
Немного погодя на ум пришли варианты ответа, которые мне, еще ребенку, тогда казались внушительными: «Потому что нет никакой возможности говорить», «Разве молчать не лучше, чем говорить ерунду?» и тому подобное. К счастью, время было упущено, разговор зашел о другом, и для меня не нашлось возможности вставить реплику.
Болван Селим-бей не только не сердился на этого человека за его манеру общаться, но, напротив, был в высшей степени внимателен к нему, а когда доктор заговаривал об отъезде, возражал: «Пока не закончится твой отпуск и ты не пройдешь весь курс лечения, никуда не поедешь».
Наконец я совершенно вышел из себя, когда Афифе покинула комнату вслед за Кемаль-беем, чтобы побеседовать с ним в прихожей.
Болезнь сделала меня крайне мнительным и недоверчивым. Стоило этим двоим уединиться для разговора, как я заподозрил, что они говорят обо мне, и сквозь шум в ушах почти что слышал, о чем они шепчутся.
Разумеется, этот человек насмехался надо мной в открытую. Я считал, что теперь он, несомненно, пародирует меня. А Афифе смеется, как совсем недавно над оскорблениями в адрес сестры.
На обратном пути я прислонился к стенке в углу экипажа и закрыл глаза. В висках у меня стучало, скулы сводило судорогой. Наконец каймакам заметил, что я не отвечаю на его болтовню, и спросил:
— Что такое? Ты какой-то странный.
В ту ночь я видел врага в каждом. Но на него я злился больше всех, наверное, потому, что он сидел рядом. Мне вдруг показались смешными и карикатурно-позорными все ранее любимые мной черты характера бедняги. Его голос и слова теряли значение. Когда от тряски экипажа его круглое, маленькое тело касалось меня, я с ненавистью отскакивал и хотел лишь выбросить его наружу, словно узел с тряпьем.
Я оставлял его вопросы без ответа, опасаясь сказать что-то из ряда вон выходящее. Когда он обратился ко мне повторно, я ответил безжизненным голосом:
— Ничего, просто у меня болит голова.
— Почему?..
— Я устал от этого неприятного рябого типа.
Каймакам выпрямился и попытался разглядеть
в темноте мое лицо.
— Невероятно. Вот и новая сторона твоей натуры.
Я нервно пожал плечами и крепко зажмурился,
а он продолжил:
— Мне Кемаль-бей показался совсем не таким, как ты о нем говорил. Прекрасный молодой человек: симпатичный, вежливый, воспитанный, приятный собеседник...
Больше я не мог сдерживаться и раздраженно произнес:
— Стоит вам столкнуться с кем-то лицом к лицу, и для вас не существует плохих людей... Все такие распрекрасные, милые и приятные собеседники...
Я хихикал и посвистывал с видом невоспитанного наглеца, показывая, что изначально решил не придавать значения ответам каймакама.
Узрев мое новое лицо, каймакам растерялся. Он велел кричащему вознице медленнее двигаться по разбитой мостовой:
— То есть ты хочешь сказать, что я подхалим?
Я довольно быстро опомнился и понял, что нужно ответить.
— Да Аллах с вами.
Он горько усмехнулся и продолжил:
— Если ты и вправду так считаешь, не стесняйся... Не стоит держать это в себе. В былые годы считалось, что храбрец, который начнет опровергать такие обвинения, ничего не стоит. В определенное время мы все не брезгуем действовать по велению века, пусть же нам это зачтется. Но дело в другом... По какой причине ты сегодня набросился на меня... Я хочу это понять. Это на самом деле важно...
Каймакам повернулся, чтобы лучше видеть мое лицо, а когда повозка особенно сильно подпрыгнула, был вынужден схватиться за крепежи навеса, чтобы не вылететь из нее.
С недавних пор в его поведении возникла перемена. Порой я вспылял по мелочам и говорил, что мне надоело жить. В такие минуты его взгляд менялся, и я видел, как его зрачки расширяются, как будто стремясь увидеть что-то, скрытое в глубине моей души. Продолжая держать глаза закрытыми, я почувствовал, что в этот вечер тоже нахожусь под наблюдением, и сразу же сменил позиции:
— Наверное, я вас обидел, господин... Вы знаете, я болен... У меня семь пятниц на неделе.
Каймакам ограничился словами:
— Ладно, сынок, ладно... Это все тоска по дому, — и, усевшись в своем углу, оперся головой о заднюю стенку.
Когда повозка подскакивала на камнях, поднимаясь в гору, он лишь вопил: «Ой, ой», но больше ничего. Несомненно, я заронил подозрение в душу каймакама. Нужно было обязательно что-то сделать, чтобы рассеять его.
Посетовав на состояние дорог, я сказал:
— Странная болезнь, господин. Смотрите, а сейчас я хорошо себя чувствую... Я даже изменил свое мнение по поводу Кемаль-бея. В самом деле, он милый и воспитанный человек. Вы все прекрасно понимаете...
Он улыбнулся:
— Мы уже помирились, не беспокойся...
— Нет, правда, я не поэтому. Я серьезно говорю, господин.
Каймакам вновь стал заверять меня:
— Ну хорошо... хорошо... Что за причина для серьезных речей? Все болезнь... Полагаясь на твое описание, я посчитал, что этот Кемаль-бей в самом деле безобразный болтун и проныра... А мне навстречу вышел яркий, энергичный человек, проворный, как вода в реке. Ну есть у него на лице пять-десять оспин, ну и что? Важно другое: умное лицо разве можно испортить парой оспин?.. К тому же веселый человек. Дом Склаваки до этого напоминал протестантскую церковь, а он привнес туда вкус и яркость... Ты заметил? Даже Афифе веселая. В конце концов, молодая женщина... Сразу переменилась, стоило ей увидеть рядом мужчину, который хоть на мужчину похож... Малютка тараторит не умолкая, у нее даже глаза смеются... Знаешь, что бы я сделал на месте Селим-бея? Силой отнял бы ее у бродяги Рыфкы-бея и с помощью Аллаха выдал бы ее за этого человека. Они так подходят друг другу...
Эти замечания были просто-напросто ловушкой. То ли из чистого любопытства, то ли проникнув в самую суть проблемы и пытаясь облегчить мои страдания, каймакам ради благой цели попытался застать меня врасплох. Я понял это лишь годы спустя, но хорошо помню, что в ту ночь инстинкт самосохранения приказал мне отнестись к его провокации как можно спокойнее. Темнота частично скрывала мою реакцию на страшные слова, а другая часть пряталась под налетом детской наивности, которая порой более обманчива, чем напускная наивность взрослого человека. Спокойным и почти что веселым голосом я произнес:
— Как бы было прекрасно, господин. Я тоже хочу, чтобы младшая сестра обрела счастье.
Я видел, как Афифе опирается руками на плечи мужа, как она льнет щекой к его щеке. Благодаря силе внушения, таившейся в необычайно красочных, вульгарных и циничных словах каймакама, я практически собственными глазами наблюдал запретные сцены их супружеской жизни. Но, как ни странно, во мне не пробудилось ничего, кроме жалости и грусти по отношению к младшей сестре. В то же время