вантах, как на контрабасе. Красиво? Поправкой возьмем прозаизм: Василий Никитич блевал. Мука мученическая! А семилетнего Феденьку качка миловала. Отец, морщась и охая, приговаривал: «Ты на корабле, что деды твои на облучке».
В ту пору не держал я обиды на купца Каржавина. Это уж потом, в Кронштадте, не только обиделся, но и порицал сурово. А тогда… Тогда он был мне симпатичен — представитель молодой российской буржуазии. Я ж на школьной скамье усвоил — буржуазия прогрессивнее феодалов. Ну вот, и был мне приятен этот Василий Никитич Каржавин.
Приписанный по рождению к московской ямщине, он ямскую повинность не отбывал. Год от году шел в гору. Вломился в питерскую первогильдейщину и возмечтал: «Очень меня к себе заморский торг волочет!» Смиренники возражали: «Помышления за морем, ан смерть-то за плечами». Василий Никитич, смеясь, отвечал, что думать о старухе с косой страшнее, нежели помереть, не думая о ней, и что, какие бы ни были помышления, от этой старухи все равно не отвяжешься.
На титуле приходно-расходных книг купечество выводило жирно: «Г. Б.» — господи благослови. Блатословясь, вертелось мелким бесом. Василий Никитич ругался: «Ты в бочки с солониной копыта пихаешь! Какой же тебе кредит!» Другого вразумлял, опаляя темными горячими глазами: «Была у тебя мошна, что баба на сносях, да вдруг и проторговался до лопанцев. Отчего так? Понятия о генеральной коммерции нету! Ты, я, он — дробь, булавки. Иная песня — компанейски!»
У Василия Никитича был дальний прицел: учредить компанию с оборотом в пять-шесть миллионов; завести конторы в Гамбурге, Лондоне, Амстердаме; просить Адмиралтейскую коллегию — устройте за наш счет штурманскую школу, учите мужицких ребятишек навигации, а мы уж взбодрим славный купеческий флот, которому порадовался бы и царь Петр.
В этих мечтах-помыслах слышу отзвук ямщины. Его предки называли дорожные версты поприщем. Стреляя ременным кнутом, гаркали: «Дуй по пеньям — черт в санях!» Василию Никитичу поприще в морях распахивалось. Не кнут стрелял, а корабельная пушка, возвещая отплытие. Не кони роняли мыло, а форштевни срывали пену гривастых волн.
Он свечи палил дюжинами, сочиняя проект генеральной российской торговли. Другой проект — личный, семейный — клонился к тому, чтобы дать первенцу европейское образование да и пустить по коммерческой линии. И вот, прихватив кое-какой товар, повез Феденьку в город Лондон. Повез, не спросясь дозволения властей.
В устье Темзы распогодилось. Тонко и четко прочертились корабельные мачты. Дегтем пахнуло и мокрыми канатами. Быстро, кратко струились узкие вымпелы. И влажно блистали лопасти весел, гребцы на баркасах были здоровенные, как преображенцы. Солнце, прорежив тучи, раскинуло лучи свои; казалось, громадные корабельные ванты протянулись до небес, хоть сейчас вбегай, увидишь как на ладони весь мир.
Василий Никитич ожил, оглядывался зорко. Он и в Питере, бывало, любовался портом. Водил Федю к Малой Неве, где таможня, а ниже по теченью Пеньковый буян. Весело хлопал по спине: «Примечай, малый!»
Смеркалось. Лондон-город показал огни. На пристани дожидались пассажиров проводники- оборванцы. Старательно, до легкого пота Василий Никитич выговорил: «Чипсайд. Сент-Мэри-ле-Боу»…
Запалив факел, проводник, освещая дорогу, независимо застучал башмаками — сват королю, брат министру. Василий Никитич не без досады подумал: «А наш-то простолюдин шастает тараканьей побежкой, да еще и с оглядочкой».
Следуя за отцом и сыном, я думал о Петрухе Дементьеве. То есть не то чтобы думал именно о нем, а видел, как из дворов раскольничьей слободы выкатывают розвальни — мужики, бабы, ребятишки, узлы, веники, тазы. Славно за Яузой банились! А ребятишкам удовольствие — ну, баночки-кубышечки наливать, переливать, плескать друг на дружку. Потеха! Васёна Каржавин и Петрей Дементьев неразлучными были, всегда и везде вместе.
Входя в возраст, оба приохотились к мирскому чтению. А следом и брат Васёнин, Каржавин младший, Ерофей, по-домашнему — Ероня. Исподволь почувствовали они журавлиную тягу туда, туда, за горизонты. Не по зрелому размышлению, а по чувству долга Василий Никитич предпочел журавлю в небе синицу в руке: отец, дряхлея, передал ему дело. А Дементьев с Ерофеем взмахнули крыльями: жили на Яузе, поживем на Узе. Родственникам-свойственникам объявили: хотим, мол, на Ветку, а сами-то, Василий Никитич знал, не помышляли присохнуть на Ветке, нет, совсем другое в уме было.
На порубежье с Польшей, неподалеку от Гомеля, в местечке Ветке чисто и честно жили раскольники. В заповедном сосняке, у излучины омутистой Узы срубили Лаврентьевский монастырь, знаменитый во всем старообрядчестве. Вот туда и подались Петр Дементьев и Ерофей Каржавин. Однако и вправду не «присохли», благо кордонные стражники, падкие на мзду, глядели сквозь пальцы: ступай, брат, коли охота пуще неволи. Они и пошли вослед солнышку, клонящемуся к закату…
Дементьев угнездился на Чипсайде, улице ремесленников. Был сперва учеником, потом подмастерьем; наконец стал мастером. Занимал верх краснокирпичного дома в три стрельчатых окошка. Внизу помещалась аптека, зеленый фонарь светил над дверями, обещая в полночь — за полночь целительные снадобья всем болящим и скорбящим.
Они списались загодя, Дементьев ждал Каржавина, однако удивился, увидев еще и мальчугана. Василий Никитич понизил голос:
— Можно сказать, тайком увез…
Дементьев прыснул:
— Здесь, Васёна, не таись.
И Каржавина опять, как давеча, завистью просквозило к заморскому. Он и потом, созерцая Лондон, испытывал нечто похожее — прикидывая на домашнее, сопоставляя с домашним. Спешу, впрочем, засвидетельствовать: не ударялся Василий Никитич в позорное низкопоклонство перед иностранщиной, грех для россиянина смертный.
Средневековый автор и тот дорожил терпением читателя — воскликнув: «много было удивительного», сам себя осадил: «но рассказывать долго». Обозначу лишь крохотный эпизод, ибо есть они, эдакие таинственные токи судьбы.
На Патернастер-роуд, где книжные лавки, Василий Никитич купил атлас. Гравированный, цветной, залюбуешься. Курчавые младенцы, надувая щеки, символизировали ветры разных румбов. На волнах кувыркались дельфины. Корабли, похожие на китов, и киты, похожие на корабли, шли, переваливаясь, встречь друг другу. Грудастые бабы обнимали связки фруктов. А верхом на бочке сидел голый мужик и, задрав голову, пил из кубка пенное, сладкое и, должно быть, душистое.
Василий Никитич, приобняв Федины плечи, склонялся над атласом. Разглядывали они вест-индский остров. «Мартиник… Мартиник…» — повторял Каржавин-старший, оглаживая ладонью Федину голову. «Мартиник…» — что-то особенное чудилось Василию Никитичу в этом звуке, да, особенное, мелодичное и манящее, но он, понятное дело, не думал, не гадал, что сын-то его, Феденька, узрит воочию этот «Мартиник», увидит и в мирных буднях, и в ту страшную, погибельную ночь, когда от прелестного городка Сен-Пьер останутся одни руины.
Увлеченные Пространством, не слышали они то, что слушал Петр Дементьев, — стук морских часов с новейшим спусковым устройством, похожим на задние лапки кузнечика. Часы были далеки от шедевра, необходимого штурманам. Шедевр сулил премию в двадцать тысяч фунтов стерлингов.
Часы корабельные были мечтой; часы, так сказать, сухопутные — хлебом насущным. Механизмы, стрекоча, как цикады, казались пунктиром Вечности. И придавали ей вещность. Мерцала в металле загадка Времени. Материя физическая сливалась с материей философической. Дементьев восторгался: бог- вседержитель есть Часовщик Вселенной.
Василий Никитич ронял небрежно: «Враки!» Его атеистические «ха-ха» еще пуще злили Дементьева, когда Ероня приехал.
Тот явился как призрак — при полуночном бое Сент-Мэри-ле-Боу. Впрочем, ничего потустороннего в этом не было: он жил по ту сторону Ла-Манша. Пролив штормил, пакетбот опоздал к дилижансу Дувр — Лондон, пришлось добираться, как сказали бы нынче, на попутках.
Бледен и худ был младший брат Василия Никитича. Они обнимались накрепко. Ласково облобызал