лета. Только я, как сыч, сидел на клене.
Кое-как умылся из фляги. Перекусил остатками припасов. Напился. Свернул и увязал спальник… И вспомнил о твари.
Больше меня ничто на горе не держало. Мог слезть с дерева и убежать вниз, к отцу. Стоило рассказать о собаке и любой из опытных охотников лесного народа, с полноценным луком, за полчаса освободит гору от вторгнувшегося существа. И мне в глаза никто ничего не скажет… Посочувствуют только…
Еще можно было взять топор наперевес и отправиться искать сучье логово в надежде, что хватит сил и умений с одного удара раскроить череп. Только не был, как ни разглядывай, маленький топорик оружием, да и в своем искусстве обращаться с ним я сильно сомневался.
Или забраться повыше на старый клен, на самую верхушку, расправить руки и полететь. От стыда подальше. В надежде, что смерть будет быстрой или земля мягкой…
И когда тварь пришла на мою поляну, разлегшись на том месте, где лежал спальник, я полез вверх.
Оказалось, что именно мой клен — самое высокое дерево на горе. Вид оттуда был просто захватывающий. До самого голубого горизонта во все стороны простирался Великий лес. Кое-где между деревьями блестели речки, далеко-далеко на юге наливалась чернотой грозовая туча. Под горой размытой кляксой колыхались остатки дыма костра моего отца…
А вот прыгать с макушки было бы бессмысленно. Ветви на десяток саженей вокруг основного ствола закрывали землю. Так далеко я б не сиганул, а, словно белка, скакать по ветвям не входило в мои планы.
Решив еще раз поразмыслить о топорике, полез вниз. И, почти уже добравшись до временного пристанища на широкой развилке, чуть не свалился — что-то пребольно укусило прямо в ладошку. Кое-как удержавшись, обнаружил удивительно глубокую и неожиданно ровную ранку. И торчащее из корявой коры острие стального трехгранного наконечника стрелы.
Если бы не знал, что Спящие не услышат, я бы помолился. Настоящий боевой пробой, пусть и кованный орейскими мастерами, а не лесным народом — о таком чуде я не мог даже мечтать.
Я рычал и, ломая ногти, царапал неожиданно крепкую кору. Прихватывал кончик зубами и пытался расшатать. Исцарапал все руки и проколол губу.
Пока не вспомнил о топоре. Через пару минут маленькое хищное лезвие лежало у меня на ладони. И не было более желанного подарка Судьбы.
Подражая дяде Стрибо, я подвязывал волосы тонюсеньким кожаным ремешком. Тогда он мне очень пригодился. Осторожно расщепив древко своей полустрелы, вставил туда пробой и крепко примотал смоченной прежде полоской. Летним днем кожа сохнет быстро…
Собака, вальяжно развалившись на траве у потухшего костра, нагло спала. Я мог бы, пройдя по толстой ветке, встать прямо над ней и всадить даже свою недоделанную стрелу прямо ей в сердце. Но вместо этого полез на верхотуру убиваться…
Где-то на горе ждали мамку щенки. Только тогда, на дереве сидючи, я разглядел набухшие молоком соски у пришлой твари. Я представлял для собачат опасность, а значит их мать не оставила бы меня в покое.
Кожа высохла раньше, чем сука проснулась. Я вновь надел на свой лук тетиву, наложил стрелу с окровавленным жалом, и спрыгнул на землю. Теперь я совершенно не боялся пришлое животное.
Она сразу проснулась и вскочила. Шерсть на загривке вздыбилась. Страшные клыки блестели на солнце. Я чувствовал — она готова напасть…
Но не нападала. Понимала — что-то изменилось. Почему-то я ее больше не боялся.
Псина не могла позволить мне уйти. А я не мог позволить ей остаться.
Мне было уже жаль ее до слез, и, если бы отступила, не стал бы убивать. И в карих глазах стоящего напротив существа, я не видел ненависти. Встретившись в другое время в другом месте, мы вполне могли бы стать друзьями…
Она все-таки прыгнула. Руна на рукояти лука вспыхнула, кольнув ладонь. Я отпустил тетиву, и стрела получившая свободу, свистнув от восторга, отправилась в короткий полет.
Трехгранник ковали, чтобы доспехи навесом пробивать. Боевая у меня вышла стрела. Для войны, не для охоты. Пробой вошел точно в глаз и вышел из затылка. И сила моего легконогого друга — ветра — была столь велика, что дохлая псина кувыркнулась через голову.
— Жаль, — прохрипел я и отправился к роднику. Пить хотелось неимоверно.
С горы спустился только к вечеру. Из мешка попискивала пара пушистых щенят. В кулаке — лук и обломок стрелы с заветным наконечником. А в поясной сумке, на самом дне хранился, тщательно завернутый в лоскут, клык самого опасного зверя.
Мне было, что рассказать старейшинам.
4
Когда поймал себя на мысли, что проще свернуть курице голову, чем заставить старушку нестись, понял — на сегодня хватит.
— Прости, уважаемая, — развел руками я. — Птице твоей жить осталось одно лето. Корми, заботу ей дай. В Небесных пастбищах нелегко птицам… Пусть передохнет старушка…
Хозяйка злополучной курицы, аккуратненькая женщинка в снежно-белом переднике и с крепкими руками со следами мучной пыли, страдальчески улыбнулась и торопливо — как-то стеснительно — сунув мне в руки теплый еще сдобный калач, подхватила пожилую виновницу торжества. А я немедленно запихал хлеб в рот. С утра поесть больше так и не получилось.
— Бу-бу бу-бу, — попробовал говорить с набитым ртом. Какой-то добрый человек сунул крынку с молоком. И никто из обступивших меня людей не засмеялся. Я пожал плечами и, прожевав, повторил:
— Завтра приду. Утром.
Передние поклонились и тут же повернулись ко мне спинами. Через минуту торговая площадь уже жила свой жизнью, меня не касающейся и на меня внимания не обращающей.
Сидел на теплых деревянных ступенях чьей-то лавки, жевал вкуснейшую сдобу, запивал сладким молоком. Смотрел, как приказчики закрывают торговлю, как гильдейский мастер беззлобно ругается с дородным купцом, как мальчишки с большущими пушистыми березовыми вениками приводят площадь в порядок.
День заканчивался. Солнце лишь верхним краешком, словно лысиной, торчало из-за городской стены. Я смотрел по сторонам, привыкая к ограниченному со всех сторон пространству. И завидовал ветру, что играл с плащами стражей на стенах. Хотелось улететь.
В моем лесу из почек начинали проклевываться детеныши листьев, а здесь на раскрашенных в яркие цвета стенах домов, сложенных из убитых деревьев, ложилась пыль. В лесу открывались муравейники, и у ручьев запевали первые лягушки. Скворец выговаривал скворчихе на подслушанном где-то на сказочном юге, неведомом языке. Облезлые, не вылинявшие белые зайцы водили хороводы на покрытых подснежниками и медуницею пригорках. А в Ростоке весенняя грязь сменилась летней пылью. Горожане сменили верхнюю одежду, и хозяйки выставили горшки с растениями на улицу. И все осталось по- прежнему.
Тесно мне было там. Так тесно, что, казалось, давит на плечи груз тяжкий. Давит, пригибает, не дает вздохнуть полной грудью.
Усмехнулся, заметив, как косятся боязливо подметальщики. Чужой я городе.
«Завтра еще погостюю, да и уйду», — решил я и улыбнулся краешку солнечной лысины.
— Я, понимаш, с нох сбилси иво по всему Великому Ростоку выискивая, а он сидить, понимаш, улыбается, — здоровенный детина в расшитой рубахе, подпоясанной наборным поясом, орал неожиданно неприятным голосом, привлекая взгляды прохожих. Сверкающий начищенной медью пояс предполагал меч на боку, но вооружен горластый молодец не был. — Че расселся, понимаш? Прынц-то чужеземный грит, мол