— Слишком много сладкого к добру не приводит. Я знавала одну повариху, француженку из маленького местечка в Пуасси, так она всегда втирала несколько крупинок грубой соли в кончики медовых слив или фиг, прежде чем поставить пирог в печь. «От соли сладкое слаще», — приговаривала она, облизывая пальцы, словно кошка.

После Флори говорить стало нечего.

— Знаете, бывали дни и ночи, когда трудно было даже протянуть несколько часов. Я все время искала, чем занять себя до обеда или до рассвета. А теперь мне хватает всего, кроме времени. Эта жизнь такая короткая и быстрая. И не то чтобы я хотела ее задержать. Мне больше хочется понять, что такое скорость.

Решив, что теперь и ей можно вставить словечко, женщина по имени Туллия сказала:

— Хорошо бы нам потанцевать, Флори. Сплясать тарантеллу, чтобы свести демонов с ума и напомнить им, насколько мы сильнее.

Танец мятежа против боли и смерти, прихотливый, надменный, соблазнительный танец, сметающий границы, срывающий маски, потрясающий кулаками и раскачивающий бедрами. Танец греков и цыган, арабов и африканцев. Цыганский танец. Но в этой компании здравомыслящих тосканок только она, Туллия, родившаяся и выросшая в Салерно, умела плясать la tarantella. Но прежде ей, как всякой южанке, хотелось поговорить. Она рассказала нам, как в тринадцать лет осталась одна в двухкомнатной квартире, где раньше жила с родителями. Одна, не считая дяди, который взялся заботиться о ней, когда мать умерла, а отец не пришел домой. Но у него руки, как она сказала, были большие и быстрые, и она знала, что ее ждет, если она останется. Поэтому она обокрала его прежде, чем он обокрал ее. Украла деньги на билет от Салерно до Флоренции, где твердо надеялась найти место служанки. Еще украла полбуханки хлеба и три кусочка салями в оберточной бумаге: он припас их в кармане на ужин — чем она будет ужинать, его, как обычно, не слишком заботило. Она завязала все это в узелок из скатерти, положила туда же красную хлопчатую юбку, из которой выросла, но с которой не могла расстаться, ночную рубашку, выбеленную на солнце и заштопанную меленькими стежками, черное шелковое платье матери с подплечниками и распятие, висевшее у нее над кроватью. И тамбурин. Обуви у нее не было, но она отскребла ноги с уксусом, отмочила, как могла, мозоли и с узелком на голове, словно несла белье к общественному колодцу, отправилась на станцию. Хлеб, отвага и тамбурин — семена, из которых выросла жизнь.

Только Туллия умела танцевать тарантеллу.

— Покажи нам, — упрашивали мы ее. — Научи нас.

Ей уже было под семьдесят, если не за семьдесят. Она выпрямилась в полный рост — добрых пять футов. Сняла розовый свитерок, осталась в шерстяной нижней рубашке без рукавов, с кружевными оборками. Подтянув парадную синюю юбку до коленей, обнажив ноги в эластичных чулках и тапочках, приняла позу, закрыла глаза, застыла, как каменная, вслушиваясь в музыку, думается мне. Вслушиваясь в свою молодость. Приготовившись, она откинула назад голову, вздернула подбородок, подняла руки и начала медленно, обдуманно кружиться, скользить и вновь кружиться под собственный шепот и протяжные гортанные стоны. Хотела бы я знать, что стояло перед ее зажмуренными глазами, что она слышала. Она была пухлая, маленькая, ни легкая, ни неуклюжая. И, несомненно, красивая.

— Ma, ho bisogna del mio tamburello, но мне нужен тамбурин, — заговорила она, разрушив чары, натянула свитер и завернулась в шаль. — Vengo subito, сейчас вернусь.

Пока ее не было, кое-кто попробовал повторить ее движения, но этот танец, как все народные танцы, надо было танцевать изнутри. И вот перед кроватью Флори три женщины исполняли странный сплав джиттербага и ча-ча-ча, а я, на свой манер, танго, поскольку других танцев выучить не удосужилась. Возвратясь, Туллия спугнула нашу дурашливую компанию хлопками и всерьез взялась учить. Велела думать эротично, гневно, мстительно, любовно, печально. Сказала, что все эти мысли должны смешаться, как смешиваются в жизни, и тогда, по ее словам, мы будем готовы танцевать.

Как ни била Туллия в свой тамбурин, казалось, мы безнадежны.

Кто-то произнес:

— По-моему, я никогда в жизни не думала об эротике, монахини выбили эти мысли у меня из головы, не дав им зародиться.

Тогда Флори твердо сказала:

— Танцуйте для меня, если не для себя.

— О нет. Так не пойдет. Вставай и танцуй сама, — возразила Туллия.

Флори прошла в угол, к шкафу, открыла его, достала уже не такие новенькие черные туфельки из Перуджи. Присела на кровать, чтобы надеть их. Под белой фланелевой рубахой обрисовывалось ее длинное узкое тело и большие полные груди. Черные туфли. Красные губы. И Флори заплясала. Она оказалась хорошей ученицей, это была настоящая пляска, каблуки ее туфель выбивали стаккато в такт тамбурину, и их стук мог бы разбудить дьявола и соблазнить его, как обещала Туллия. А потом она, порозовевшая, запыхавшаяся, покрытая потом триумфа, открыла глаза и заплакала старческими слезами. И попросила вина.

От разговоров и плясок мы так проголодались, что бульона и риса нам было мало. Кто-то высыпал на кухонный стол муку, собирая ее в холмик с кратером посредине. Другая уже была наготове с молоком и яйцами, с маслом и размоченными дрожжами. Мы с Туллией в четыре руки замесили бледное атласное тесто. Покрыли белой тряпочкой и оставили подходить. Кто-то уже разогревал на медленном огне жир, полтора литра подсолнечного масла в тяжелой мелкой сковороде. Я вымыла руки, вытерла их о передник, который повязала мне Флори, и подумала, что вот она, та общность, которая мне нужнее всего в этой жизни. Каким бы скромным оно ни было, это — мое наследство. Я — повар и пекарь. Это мое древнее ремесло, берущее начало от подательниц хлеба насущного, хранительниц огня, распределяющих щедроты. Я всегда сознавала, что все мои попытки научиться бизнесу, «навести порядок», «уединиться» — только игра. Я и себя-то не могла обмануть, не то что других. И потому так хорошо оказаться дома. Там, где я хотела быть, чем заниматься.

Флори сходила за la ciliegina, сухим белым вином с запахом вишневых листьев. Вино с прошлого года вызревало в шкафу. Вот и появился повод его открыть.

— Первый раз в жизни пью вино, когда мужа нет рядом, — заметил кто-то.

— А вот за следующий раз! — предложила другая.

Мы по очереди жарили cincialose, отрывали кусочки теста, лепили их пальцами в неровные пирожки и опускали в кипящее масло, глядели, как они разбухают, покрываются золотистой корочкой. Каждая делала по шесть штук, обсушивала, посыпала солью или сахаром, как попросят, и передавала остальным. За ней то же самое делала следующая, и следующая, и мы откусывали горячие хрусткие пышки между глотками холодного сладкого вина. Эротические воспоминания для каждой из нас.

16. Зацвели первые цукини

Апрель выдался лихорадочный. С юга дул дикий горячий сирокко, и в иные дни он схватывался лоб в лоб с traviontana, не желавшим еще уняться холодным северным ветром. В апреле было все. Бушевали бури, свистели ветры. А в затишья солнце тренировалось к августовским выступлениям. Уже созрели вишни и дикая клубника. На рынке появились базилик, и боррадж, и маленькие дыни с зеленой мякотью, на полях созревала пшеница. А в первый день мая мы неохотно начали собираться к отъезду.

Мне, как и Фернандо, вовсе не хотелось уезжать. Он считал, что со сбором материала для моей книги о южной Италии можно подождать до осени. Но я знала, что нельзя. Я составила рабочий план, и он коротко и ясно говорил мне, что пора начинать, иначе полетят сроки. Мы собирались уехать почти на два месяца, побывать в Кампанье, Базиликате, Паглиа, Калабрии и на Сицилии, вернувшись за несколько дней до приезда детей. Маршрут был составлен заранее, а наши коллеги договорились о визитах к поварам,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату