зажала чья-то горячая рука.
— Пойдем, дон Пеу, так надо!
Он встал и отряхнулся, как побитый пес. Ему казалось, что на шее у него висит страшно тяжелый груз, — то была его голова, несчастная, разбитая голова, она раскалывалась на части; как в калейдоскопе, в ней вихрем проносились обрывки мыслей, полные ненависти, унижения, ярости. Но образ брата все еще не оставлял его: молодой падре, облаченный в черное, незримо шагал рядом с ними, словно и он решился принять участие в готовящемся злодеянии.
— Пеу, — говорил ему брат. — Бросайся на землю, Пеу, пусть лучше они тебя убьют. Чего-чего ты только не натворил на своем веку: пил, картежничал, позорил нашу семью... Но только не это, Пеу, на это ты не пойдешь, не посмеешь пойти!
Он слушал, но продолжал идти за своими мучителями, и ему казалось, что он узник, которого ведут куда-то силой.
Разбойники прошли долину и теперь снова поднимались по опушке леса, благоухавшего ночной свежестью. Когда они продирались сквозь кусты, колючки больно хватали дона Пеу за руки, и ему казалось, что это тоже бандиты, которые прятались в засаде, стараясь урвать свою долю добычи.
Лес кончился, и они остановились. Дон Пеу узнал это место: то было старое пастбище, со всех сторон замкнутое скалами. Там находилась овчарня зажиточного пастуха. Тень брата, незримо стоявшая за плечами дона Пеу, снова начала увещевать его:
— Да закричи же ты, по крайней мере, Пеу! Предупреди пастуха. Быть может, именно для этого господь и привел тебя сюда.
— Да, да, — отвечал он, продолжая шагать вместе с разбойниками: они шли, тесно прижавшись друг к другу, зажав дона Пеу посредине. — Да, да, сразу закричу, как только подойдем к хижине.
Но едва они подошли к овчарне, тотчас же загремел гром и раздался дикий вой, который мог бы разбудить всю округу. Выл сторожевой пес пастуха, но тут гроза, словно ринувшись на помощь разбойникам, с грохотом обрушилась на скалы. Грабители подхватили дона Пеу под руки и втащили его за собой в хижину. Там завязалась жестокая борьба, пастух с подпаском громко кричали, пытаясь вырваться из рук преступников. Дон Пеу отошел в сторону, надеясь выбраться наружу. Слабый свет рассыпавшихся по полу раскаленных угольев осветил ужасную картину, которая пригвоздила его к месту: у самого входа катался по полу чудовищный клубок сплетенных в борьбе тел. Потом все как будто кончилось: смолкло тяжелое дыхание борющихся. Пастухи лежали на полу, связанные, с кляпами во рту, а тот самый грабитель, который приказывал Пеу следовать за ним, склонился над поверженным и хриплым голосом просил, почти умолял:
— Деньги давай, те, что сегодня получил! Где они у тебя? Здесь, под мышкой? Лежи смирно: я не сделаю тебе худого. Спокойно, христианин! Не заставляй меня брать грех на душу!
Увидев, что выход освободился, дон Пеу подошел к двери, но выйти так и не осмелился: можно было подумать, что его испугал дождь, хлынувший как из ведра. Вспышки молний выхватывали из тьмы то один, то другой угол, хижины, где грабители обыскивали связанных пастухов, а те, в тщетных попытках защитить себя, вырывались, судорожно били ногами, катались в золе, рассыпавшейся по полу. Всклокоченные волосы падали им на распухшие, лоснящиеся от пота лица.
— Вот, нашел! — раздался вдруг голос одного из грабителей, и тотчас же оба его товарища встали и опустили на лоб капюшоны.
«Нашел... — думает дон Пеу. — Интересно сколько? Сколько может прийтись на мою долю?»
Но тотчас же, словно вышвырнутый чьей-то сильной рукой, выскакивает из хижины и пускается бежать под проливным дождем. И чувствует, как эта таинственная десница подталкивает, почти несет его. Он бежит не из страха перед разбойниками: теперь, когда все для них окончилось благополучно, они не станут причинять ему зла, — нет, он бежит от самого себя, от искушения принять свою долю добычи. Еще несколько шагов — и он будет в лесу, но вдруг при вспышке молнии он видит перед собой пастуха: разбуженный воем пса, тот спешит на помощь соседям. Они сталкиваются почти лицом к лицу, вспыхивает фиолетовый свет, гремит выстрел, и дон Пеу падает, словно от сильного толчка в спину.
Его нашли наверху, подле мельницы. Раскинув руки, он, словно распятый, лежал на том самом каштановом стволе, где обычно проводил все свои дни. Разбойники перенесли его туда в надежде, что раненый выживет, но не успели они дойти до места, как он скончался. Казалось, он просто упал, устав после долгого бега, и теперь спит, обескровленный, смертельно изможденный. Одежда на нем пропиталась дождем и кровью. Рассветало, и сетка из серебра и жемчугов опутала отяжелевшие от дождя ветви каштанов. Вокруг мертвого стеной стояли низенькие кусты ольшаника, и их вогнутые листочки до краев наполнились дождевой влагой, словно крохотные ладошки протянулись собрать хоть каплю драгоценной влаги после стольких месяцев жажды. А в ладони дона Пеу тоже оказались зажаты пачка ассигнаций и монеты — его доля добычи: грабители решили, что, даже мертвому, она принадлежит ему по праву.
Возвращение
(Перевод Р. Миллер-Будницкой)
Когда Манелла Фадда уходила из дома (а это случалось частенько, так как она была ревностной прихожанкой), то она всегда наказывала соседкам, в случае если кто будет справляться о ее племяннике Костантино, отвечать, что его нет в деревне. И вот как-то раз (дело было великим постом) в одно ясное прохладное утро у запертых ворот их дома остановилась маленькая, как ослик, лошадка. На ней сидела старуха из Мамойады, закутанная в два платка, один поверх другого. Увидев ее, соседка услужливо сообщила:
— Никого нет дома. Кума Манелла пошла к исповеди, а Костантино, верно, где-то гуляет: а может, тоже пошел в церковь. Если хотите подождать, заходите и погрейтесь.
Но незнакомая старуха как будто не слышала этих слов. Она сидела неподвижно на своей, словно вкопанной в землю, лошадке, и только ее черные блестящие глазки шарили вокруг, успевая все оглядеть и все заметить: и наглухо запертый, словно погруженный в траур, дом Фадды, и любопытных соседок, которые высыпали из своих лачуг на улицу кто с корзиной, кто с младенцем на руках. Внизу по склону горы бежала речушка, и ее вода казалась совсем зеленой в тени ольшаника, только что выбросившего первые нежные желтоватые листочки, трепетавшие на ветру, словно крылья бабочек. Улицу переходил какой-то мужчина, безбородый, в бархатном плаще. Увидев у ворот старуху, он внимательно оглядел ее, затем, пройдя несколько шагов, еще раз обернулся, потом совсем скрылся из виду. Старуха все сидела, не шелохнувшись, на своей лошадке. Наконец какая-то женщина сказала, выглянув из двери своего дома:
— А вот и Костантино Фадда!
Старуха увидела, что по теневой стороне улицы бредет, прижимаясь к стенам, словно слепой, ссутуленный мужчина. Он то и дело останавливался, поправляя берет, и вид у него был при этом такой, будто он вспомнил, что ему нужно зачем-то вернуться назад. Старуха молча смерила его с ног до головы суровым взглядом. Как? Этот жалкий человек — богатый землевладелец Костантино Фадда? Тот самый, которому его первая жена оставила крупное состояние с одним только условием — чтобы он перестал жить во грехе со своей служанкой Барбарой? И он выполнил это условие — женился на Барбаре, но вскоре молодая жена сбежала из дома.
При одном взгляде на него становилось ясно, что это — грешник, отмеченный печатью гнева господнего.
Старуха спешилась и привязала лошадку к решетке окна. Костантино взглянул на нее сначала с некоторым недоумением. Но, заметив соседок, подглядывавших из-за дверей, поправил резким жестом берет и, ответив на приветствие гостьи, открыл дверь. Сердце его радостно билось при мысли о том, что тетки — его строгой опекунши — нет дома. На мгновение ему показалось, что вернулись те суровые, волнующие дни, когда была еще жива синьора Ругита — его первая жена: бывало, она уходила в церковь, а он оставался дома с глазу на глаз с крошкой Барбарой.
Войдя, старуха огляделась. Дом был мрачный, сырой, наглухо замкнутый от чужих взглядов.