Ты нежеланна мужам, нежеланна и девам… Помедли!
До появленья зари следить за созвездьями легче
Кормчему, и наугад он не блуждает в волнах.
Только взойдешь — и путник встает, отдохнуть не успевший,
Воин привычной рукой тотчас берется за меч.
Первой зовешь под ярмо неторопливых быков.
Мальчикам спать не даешь, к наставникам их отправляешь,
Чтобы жестоко они били детей по рукам.
В зданье суда ты ведешь того, кто порукою связан, —
Ты неугодна судье, неугодна и стряпчему тоже, —
Встать им с постели велишь, вновь разбираться в делах.
Ты же, когда отдохнуть хозяйки могли б от работы,
Руку-искусницу вновь к прерванной пряже зовешь.
Стерпит лишь тот, у кого, видимо, девушки нет.
О, как я часто желал, чтоб ночь тебе не сдавалась,
Чтоб не бежали, смутясь, звезды пред ликом твоим!
О, как я часто желал, чтоб ось тебе ветром сломало
Что ты спешишь? Не ревнуй! Коль сын твой рожден чернокожим,19
Это твоя лишь вина: сердце черно у тебя.
Или оно никогда не пылало любовью к Кефалу?20
Думаешь, мир не узнал про похожденья твои?
На небесах ни одной не было басни срамней!
Ты от супруга бежишь, — охладел он за долгие годы.
Как колесницу твою возненавидел старик!
Если б какого-нибудь ты сейчас обнимала Кефала,
Мне же за то ли страдать, что муж твой увял долголетний?
Разве советовал я мужем назвать старика?
Вспомни, как юноши сон лелеяла долго Селена,21
А ведь она красотой не уступала тебе.
Слил две ночи в одну, тем угождая себе…22
Но перестал я ворчать: она услыхала как будто, —
Вдруг покраснела… Но день все-таки позже не встал…
Сколько я раз говорил: «Перестань ты волосы красить!»
Вот и не стало волос, нечего красить теперь.
А захоти — ничего не нашлось бы на свете прелестней!
До низу бедер твоих пышно спускались они.
Только китайцы одни ткани подобные ткут.
Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой
Нитку такую ведет, занят проворным трудом.
Не был волос твоих цвет золотым, но не был и черным, —
Точно такой по долинам сырым в нагориях Иды
Цвет у кедровых стволов, если кору ободрать.
Были послушны, — прибавь, — на сотни извивов способны,
Боли тебе никогда не причиняли они.
Девушка их убирать, не опасаясь, могла…
Часто служанка при мне наряжала ее, и ни разу,
Выхватив шпильку, она рук не колола рабе.
Утром, бывало, лежит на своей пурпурной постели
Как же была хороша, — с фракийской вакханкою схожа,
Что отдохнуть прилегла на луговой мураве…
Были так мягки они и легкому пуху подобны, —
Сколько, однако, пришлось разных им вытерпеть мук!
Чтобы округлым затем лучше свиваться жгутом!
Громко вопил я: «Клянусь, эти волосы жечь — преступленье!
Сами ложатся они, сжалься над их красотой!
Что за насилье! Сгорать таким волосам не пристало:
Нет уже дивных волос, ты их погубила, а, право,
Им позавидовать мог сам Аполлон или Вакх.
С ними сравнил бы я те, что у моря нагая Диона
Мокрою держит рукой, — так ее любят писать.
Зеркало в скорби зачем ты отодвинуть спешишь?
Да, неохотно в него ты глядишься теперь по привычке,
Чтоб любоваться собой, надо о прошлом забыть!
Не навредила ведь им наговорным соперница зельем,
Горя причиной была не болезнь (пронеси ее мимо!),
Не поубавил волос зависти злой язычок:
Видишь теперь и сама, что убытку себе натворила,
Голову ты облила смесью из ядов сама!
Будет тебя украшать дар покоренных племен.
Если прической твоей залюбуется кто, покраснеешь,
Скажешь: «Любуются мной из-за красы покупной!
Хвалят какую-нибудь во мне германку-сигамбру, —
Горе мне! Плачет она, удержаться не может; рукою,
Вижу, прикрыла лицо, щеки пылают огнем.
Прежних остатки волос у нее на коленях, ей тяжко, —
Горе мое! Не колен были достойны они…