попадешь. Тебя твои воздыхательницы изведут. А я хочу, чтобы ты еще пожил.
— Да что ж меня склероз разобьет, что ли? Чего это я домой не попаду? — рассмеялся муж. — Вот спасение нашла от такой болезни! Надо твой опыт распространить среди настоящих склеротиков. Пусть их попробуют ревностью лечить.
— Распространи, распространи, — покорно согласилась Евгения Елисеевна. — Только мой опыт не каждому подойдет. Например, придумает ли Яркова Мотька ревновать к кому-нибудь своего горбатого Ивана? Нет, так как он ей остопротивел своей любовью. Даст же Господь такому уроду столько похоти! Отведи и сохрани, — женщина старательно перекрестилась три раза. — Мотря возрадовалась бы, если б этот маньяк потерялся где-нибудь. А ты у меня — красавец, мастер на все руки, умник. К тебе учительницы приходят спросить, что такое «галлон».
— Так не для того приходят, чтобы на меня посмотреть, а потому, что сейчас не издают словарей, вообще не издают познавательной и справочной литературы, а о качестве другой макулатуры я вообще не говорю. Ты сама филолог и знаешь, как важно иметь под рукой энциклопедию, толковый словарь или словарь иностранных слов. А где они теперь, такие как издавались академическими институтами?
— Терпи, это ж ты приветствовал новую власть, этот строй, который нам заокеанцы навязали. Ты же у нас — борец за суверенитет до последней скалки. Вот и имеешь полную безграмотность, безработицу и беспризорность хуже, чем при большевиках.
— Не смейся. Я одобряю теорию, а не эту практику, которую проводят оборотни, дорвавшиеся до власти.
— Никакие они не оборотни, они такими и были. Сначала уничтожили государство, разрушили материальные ценности, превратив их в руины, чтобы за бесценок скупить то, что нажили наши родители. Причем, перед этим они предусмотрительно разговелись копейкой, обобрав людей. Большевики грабили богатых. Плохо, конечно. А эти реваншисты, называющие себя демократами, грабят бедных. А это уже, дружок, варварское средневековье. Все было заранее хорошо продуманно. Теперь они создали концлагерь, в котором по существу мы — переписанные, пронумерованные рабы, так как людям за работу не платят или платят символическое жалованье. А как ухитрится кто-нибудь своими силами деньжат заработать, так у него их отберут или выдурят.
— Что ты говоришь!? — ужаснулся Павел Дмитриевич, весь век верящий в идеалы, не в те, которые принудили его идти на войну, рисковать жизнью, а в какие-то другие, более привлекательные, которые — он хотел, чтобы так было, — пришли теперь.
В минуты таких дискуссий он сердился на жену, что его снова предали, будто она была этому виной. А Евгении Елисеевне сдерживаться было тяжело, так как ее душа болела от вездесущей несправедливости, тотального хамства и хищничества.
— Чего ты боишься правды? — завелась она. — Вы после переворота повыгребали все нужники — все народ «правдой» кормили! А теперь ты переел ее? Или сегодняшняя правда тебе не по душе? Конечно, та «правда», которую проповедовали благодетели из-за бугра и наши прохиндеи, щекотала нервы, дразнила синапсы, разжигала нездоровое любопытство и больное, безадресное негодование, делала человека частью толпы, зараженной первобытными, низкими инстинктами. А сегодняшняя правда болит, печет, режет сердце, обжигает душу, поражает нравственность.
— Почему же так получается? — спросил Павел Дмитриевич, стараясь унять желание перегрызть жене глотку за ее благосклонность ко всему отжившему, отброшенному.
— История, мой дорогой, — вот где гвоздь забит. То, что происходило давно и не с нами, может интересовать или не интересовать, задевать или нет, но оно не затрагивает нас непосредственно. Ведь история есть опосредствованное восприятие событий. Здесь основное что? Основное — кто выступает посредником. И как правило, это те, кто старается захватить власть в данный момент. Подавая нам историю в своем освещении, они обращаются к ней, как к средству. Она к нам попадается уже извращенная ими, с примесями, препарированная, скомпилированная, перетолкованная. Но даже и это не очень важно, важнее то, что таким образом из нас делают дискуссионный клуб. И только! Чтобы мы просто выпустили пар. А когда мы после тех развлечений приходим домой, начинается настоящая правда жизни, текущая история — история настоящего. Она вынуждает выживать, искать заработок, прокорм, теплое жилье. Настоящее не успевает попасть в руки авантюристов-толкователей, и мы ощущаем, каким оно есть на самом деле. И вот какое оно есть, такая у нас и власть. Нынче — власть человеконенавистническая, воровская.
— Открыла истину!
— Горькая это истина. Ты же сам говорил, что социализм — красивая теория, но ее испортили руководители. Теперь поешь ту же песню о демократии. Почему так часто повторяется одно и то же? Не лежит ли в основе этого какая-то закономерность?
— А лежит? — Павел Дмитриевич больше не желал вникать в то, на что не мог повлиять. Он старался успокоиться и дать возможность жене сделать то же самое — пусть сначала выговорится.
— Лежит. Любая теория, направленная на благо человека, — привлекательна. И никогда не надо ее менять, достаточно лишь диалектически развивать и дорабатывать в том же направлении — в русле процветания и творения добра человеку, как провозглашалось изначально. Но дело в том, что никогда не прекращается борьба за власть и материальные ценности, за обладание миром. И если форма ее не носит открытой войны, то все равно это жестокая игра, основным орудием которой и есть манипулирование теориями, а значит, и человеческими мыслями. А делают власть предержащие — все и всегда — одно: грабят труженика. Вот с этим и спокойной тебе ночи.
— Спокойно и тебе отдыхать! Если получится.
Павел Дмитриевич поднялся из-за стола, а потом на несколько минут задержался в нерешительности. Что делать? Неопределенности он не любил и тяжело чувствовал себя в обстановке подвижных, как пески пустыни, отношений. Хватит того, что такой же подвижной, бесконечно непостоянной была сама жизнь. Зачем ее усложнять там, где человек вьет приют для души и сердца?
Возможно, сказывался возраст, пережитые события: коллективизация, НЭП, война, восстановление, перестройка. И все это несло с собой вечную бедность духа и тела, холод и голод. Было от чего устать.
Радушный характер, улыбчивость, любовь к шутке, бодрость, все внешние признаки, присущие ему, вовсе не свидетельствовали, что и в душе стояла такая же погода.
Чаще там лежала тяжесть, состоявшая из разочарований идеалиста, опустошенности от измен тех, кому он старался верить, а также горечь от банальной правды — твой собственный опыт никому не нужен. Разве что успеешь, когда твоим детям не исполнится еще шести лет, что-то им привить. Но жизнь продолжается и накапливает новый опыт — еще более разнообразный, еще более весомый. И что, никому от этого не может быть пользы? Так и забирать его с собой в последний путь? Все, что успел понять, открыть в этом мире, будет зарыто вместе с тобой на два метра от поверхности земли? Какая несправедливость, какая дисгармония жизни, какая расточительства природы!
Жена ощутила настроение Павла Дмитриевича и пожалела, что раздразнила его болевые места. Разве можно так вести себя с впечатлительным человеком? Вот проклятая несдержанность!
Она читала мысли мужа, и теперь не знала, как ему помочь, как улучшить его настроение.
— Чего стоишь? — спросила. — Пропустишь новости.
— Думаю вот: мы с тобой поссорились или нет.
— Свет мой, — голос жены выдавал ее взволнованность, она невольно отставила горку грязной посуды, которую готовилась мыть. — Как мы можем поссориться? Такое скажешь. Мне твой покой — дороже всего. Извини, что я говорила с тобой резко.
— Ты права.
Муж еще не восстановил душевного равновесия, не лишился внутреннего опустошения, оставшегося от неутешительных мыслей, промелькнувших, как пожар.
— А что эти новости нам дают? — сказал. — Слушаем, слушаем их...
— Э-э, нет! Ты должен быть в курсе событий. К тебе дети приходят. За чем? Что, разве им учителя в школе мало рассказывают? Или родители с ними не разговаривают? Нет. Потому приходят, что ты знаешь больше учителей и родителей вместе взятых. Они ученые, конечно, но молодые. А ты, учитывая рассказы своей мамы, — свидетель столетней, если не больше, жизни Дивгорода. Я уж не говорю, что ты не просто слушал или наблюдал — ты анализировал историю, пропускал через свою душу. Сейчас для молодежи ты все равно, что святой старец для верующих. На тебе лежит большая ответственность. А ты говоришь...