понимаете, это же, наконец, возмутительно, эта болезнь, которую я вскормил всеми недугами человечества. Я хочу жить… Только и есть хорошего, что жизнь.

Весь бледный, он понемногу оживлялся, его ноздри, уже сжатые зловещим образом, впивали легкий воздух, пропитанный теплыми ароматами, звонкими звуками или птичьим щебетанием. Он продолжал с тяжелым вздохом:

— Я перестал практиковать, это правда, но я остался врачом, я сохранил этот роковой дар диагноза, это ужасное ясновидение скрытых симптомов тайного страдания, той болезни, которая в любом прохожем, мельком замеченном, в ходящем, говорящем, действующем, здоровом, повидимому, человеке ясна для меня до того, что я вижу близкую смерть этого человека, его бездыханный труп… И я вижу это так же ясно, как приближение последнего обморока, во время которого я скончаюсь, из которого никто не вырвет меня.

— Это ужасно, — прошептал, чувствуя, что он бледнеет, Нума, боявшийся болезни и смерти, как и все южане, страстно любящие жизнь; и он отворачивался от грозного ученого, не смея более смотреть на него, из страха, что тот прочтет на его цветущем лице близкий конец.

— О! это страшный дар диагноз, которому они все так завидуют, как он омрачает меня, как он мне портит то недолгое время, что мне осталось жить… Да вот, здесь есть одна знакомая мне несчастная дама, сын которой умер лет десять или двенадцать тому назад от горловой чахотки. Я видел его всего два раза и лишь один я обратил тогда их внимание на серьезность болезни. Теперь я снова встречаю здесь эту мать с молодой дочерью, и я могу сказать, что присутствие этих несчастных женщин портит мне все пребывание на водах, гораздо больше вредит мне, чем приносит пользы лечение. Они преследуют меня, они хотят посоветоваться со мной, но я решительно отказываюсь от этого… Не к чему и выстукивать эту девушку, и так видно, что она обречена на смерть. Довольно мне было видеть, как она жадно набросилась на-днях на чашку малины, довольно было взглянуть в зале вдыханий на ее руку, лежавшую на коленях, на ее худую руку, ногти которой выпукло поднимаются над пальцами, точно готовые отделиться от них. У нее та же самая чахотка, как и у ее брата, и не пройдет года, как она умрет… Но пусть они узнают это от других. Довольно нанес я на своем веку этих ударов ножом, отражавшихся потом на мне. Больше не хочу!

Руместан встал, сильно испуганный.

— Знаете-ли вы, как зовут этих дам, доктор?

— Нет, они присылали мне свою карточку, но я даже не взглянул на нее. Я знаю только, что они живут в нашей гостинице.

Вдруг, взглянувши в глубину аллеи, он воскликнул:

— Ах, господи! Вон они!.. Бегу!

Вдали, на круглой площадке, где раздавались теперь заключительные звуки музыки, двигались зонтики, светлые туалеты, замелькавшие между веток при первом ударе колоколов, призывавших к обеду. От одной оживленно болтавшей группы отделились г-жа Лё-Кенуа и Гортензия, высокая и стройная, в туалете из кисеи и валансьенских кружев, в шляпке, отделанной розами, и с букетом таких же точно роз, купленным в парке.

— С кем это вы тут разговаривали, Нума? Кажется, это господин Бушро.

Она стояла перед ним, сверкающая такой яркой молодостью, что даже ее мать начинала мало-по- малу менее волноваться, и на ее старческом лице тоже отражалась слегка еще заразительная веселость.

— Да, это был Бушро, он поверял мне свои горести… Он очень плох, бедняга!..

И, глядя на девушку, Нума успокоивался, думая про себя:

— Он с ума сошел. Это невозможно, он просто влачит за собою и видит всюду свою смерть.

В эту минуту появился Бомпар, подходивший быстрыми шагами, размахивая в воздухе газетой.

— Что такое? — спросил министр.

— Важная новость! Тамбуринер дебютировал…

Гортензия чуть слышно прошептала:

— Наконец-то!

Нума спросил, сияя:

— Успех, да?

— Еще бы!.. Я не читал еще отчета… Но целых три столбца на первой странице в 'Вестнике'!..

— Еще одна моя находка! — сказал министр, снова садясь и засунув руки в проймы жилета. — Ну-ка, прочти, что тут написано.

Г-жа Лё-Кенуа заметила, что уже звонили к обеду, но Гортензия живо возразила, что это всего в первый раз; положивши щеку на руку, она стала слушать в красивой позе улыбающегося ожидания.

'Г-ну-ли министру изящных искусств или директору Оперы обязана парижская публика смешной мистификацией, жертвой которой она оказалась вчера вечером!..'

Они вздрогнули все, за исключением Вомпара, который, увлекшись чтением и убаюкиваемый привычкой заслушиваться своего голоса, не понимая, что он читает, посматриваж поочередно на них, очень удивленный их смущением.

— Да читай же, — сказал Нума, — читай же!

'Во всяком случае, мы возлагаем ответственность за-это на г-на Руместана. Это он привез нам с своей родины эту странную, дикую дудку, эту козью флейту…'

— Какие есть злые люди на свете… — прервала молодая девушка, бледнея под своими розами.

Чтец продолжал, выпучивая глаза от чудовищных вещей, которые он предвидел впереди.

'…козью флейту. Это ему наша музыкальная академия обязана тем, что была похожа, в течение одного вечера, на возвращение с ярмарки в Сен-Клу. По правде говоря, нужен был не малый апломб для того, чтобы вообразить, будто Париж…'

Министр стремительно вырвал газету из его рук.

— Я полагаю, что ты не намерен читать нам эту дребедень до конца… Довольно и того, что ты нам ее принес.

Он пробежал статью тем быстрым взором, который отличает общественных деятелей, привыкших к ругательствам прессы.'…Провинциальный министр… канатный плясун… Руместан из Вальмажура… просвистал министерство и прорвал свой тамбурин'… Он потерял скоро терпение, спрятал мерзкую газету в свой глубокий карман, потом встал, задыхаясь от внутренней злобы, от которой вздувалось его лицо, и сказал, взяв под руку г-жу Лё-Кенуа.

— Идемте обедать, мама… Это мне урок не увлекаться вперед всякими бездарностями.

Они шли рядом, все четверо. Гортензия уныло потупила глаза:

— Мы имеем дело с высоко талантливым артистом, — сказала она, стараясь придать твердости своему несколько хриплому голосу, — и не следует делать его ответственным за несправедливость публики и насмешки газет.

Руместан остановился.

— Талантливый… талантливый… ну, да… Я не отрицаю… Но он чересчур экзотичен…

И, помахивая зонтиком, он добавил:

— Надо остерегаться юга, сестричка, надо остерегаться юга… Не следует злоупотреблять им… Париж может утомиться.

И он продолжал свой путь размеренными шагами, спокойный и холодный, точно житель Копенгагена; и наступившее молчание нарушалось только треском мелких камешков под ногами, тем треском, который похож в иных обстоятельствах на раздавливание или на кромсование гнева, или мечты. Когда они очутились перед гостиницей, откуда из десяти окон огромной столовой несся стук ложек о тарелки, Гортензия остановилась и спросила, поднимая свою опущенную голову:

— Итак, вы намерены бросить на произвол судьбы… этого беднягу?

— Что делать… Бороться немыслимо… Раз Парижу он не угоден…

Она бросила на него негодующий, почти презрительный взгляд.

— О, это ужасно… Как вы можете… Нет, во мне больше гордости, чем в вас, и я верна своим

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату