Вальмажура? Ее звуки, под аккомпанемент тамбурина, слышались одновременно по всем этажам, проникали через старые решетки и слуховые окна, покрывали восклицания толпы. И фарандола поднималась и поднималась, достигая до самых верхних галлерей, еще окаймленных темно-золотистыми лучами света. Огромная вереница прыгающих, но серьезных танцоров вырезывала на высоких дугообразных отверстиях окружности, посреди жаркой атмосферы этого июльского, клонившегося к закату дня, целую шеренгу тонких силуэтов, как бы оживляя на старинных камнях одним из тех барельефов, которые украшают полуразрушенные фронтоны храмов.
Внизу, на опустевшей эстраде, публика расходилась, и танец казался еще величественнее над пустыми ступеньками. Восхищенный Нума спрашивал у жены, набрасывая ей на плечи, от вечерней свежести, легкую кружевную косынку:
— Ведь красиво это, правда? Ведь красиво?
— Очень красиво, — отвечала парижанка, на этот раз взволнованная до глубины своей артистической души.
И великий муж Апса, казалось, гораздо более гордился этим одобрением, нежели всеми теми шумными изъявлениями восторга, которыми его оглушали вот уже два часа под ряд.
II. ИЗНАНКА ВЕЛИКОГО МУЖА
Нуме Руместану было двадцать два года, когда он приехал заканчивать юридическое образование, начатое в Эксе. Это был добрый, веселый малый, шумный, румяный, с прекрасными, несколько лягушечьими, золотистыми глазами на выкате и черной, курчавой гривой, закрывавшей ему половину лба, точно котиковой фуражкой без козырька. Под этой густой растительностью не было и тени какой-либо мысли или честолюбия. Это был настоящий студент из Экса, отличный игрок на биллиарде, умевший как никто выпить бутылку шампанского на пирушке, гоняться с факелом за кошками до трех часов ночи по широким улицам старинного аристократического и парламентского города, но ничем не интересовавшийся, не заглядывавший никогда ни в газету, ни в книгу, застывший в том провинциальном тупоумии, которое на все пожимает плечами и прикрывает свое невежество репутацией чистейшего здравого смысла. Латинский квартал немного возбудил его все-таки, хотя ничего пикантного тут не было. Подобно всем своим соотечественникам, Нума появился, по своем приезде, в кафе Мальмуса, высоком и шумном сарае, выставлявшем свои три этажа окон с широкими, похожими на витрины магазинов стеклами, на углу улицы Фур-Сен-Жермен, которую оно наполняло грохотом своих биллиардов и ревом шумных потребителей. Здесь процветали самые разнообразные экземпляры французского юга, всевозможных оттенков. Тут были южане из Гаскони и Прованса, из Тулузы, Бордо и Марселя, южане перегурдинцы, овернцы, пиренейцы, с именами, оканчивавшимися на 'рри' 'ус' или 'ак', громкими, трескучими и варварскими, как-то: Этчеверри, Терминариас, Бентабулек, Лябульбэн; некоторые из этих имен точно вылетали из ружейного дула или раздавались точно пороховой взрыв, так свирепо было их произношение. И как тут горланили, хотя бы требуя только чашку кофе, хохотали с таким грохотом, точно опрокидывали тачку с камнями; какие тут попадались гигантские, чересчур густые и черные бороды, с синеватыми отливами, бороды, пугавшие бритву, доходившие до глаз, до бровей, вылезавшие курчавыми пучками из широких ноздрей лошадиных носов и ушей, но все таки не скрывавшие молодости и невинности наивно-добродушных лиц, притаившихся под этой растительностью.
Помимо лекций, которые они усидчиво посещали, все эти студенты проводили всю свою жизнь у Мальмуса, группируясь по провинциям и даже по местечкам вокруг столов, имевших каждый свое назначение и, вероятно, сохранивших в своем мраморе отголоски различных акцентов, подобно тому как школьные пюпитры сохраняют подписи школьников, вырезанные ножом.
Женщин в этой орде было мало, их едва насчитывалось по две, по три на этаж: это были бедные девушки, любовники которых приводили их сюда с сконфуженными лицами. Здесь они, рядом со своими возлюбленными, просиживали вечера перед кружкой пива, наклонившись над иллюстрированными журналами, молчаливые и выбитые из своей колеи посреди этой южной молодежи, воспитанной в презрении к 'бабам'.
В этой ограниченной среде Нуме не мудрено было выделиться: во-первых, он кричал громче всех других, во-вторых, у него была своя оригинальная черта: большая любовь к музыке. Два или три раза в неделю он брал себе кресло в Большой или в Итальянской опере и возвращался оттуда, напевая без устали речитативы и даже большие арии, которые он пел довольно хорошим горловым голосом, не поддававшимся никакой дисциплине. Когда он являлся к Мальмусу и проходил театрально посреди столов, распевая какой- нибудь итальянский финал, его встречал со всех этажей радостный рев и возглас: 'Ага! вот наш артист!..' И, как во всякой буржуазной среде, слово это вызывало ласковее любопытство во взглядах женщин, тогда как в устах мужчин это походило на завистливую иронию. Впоследствии эта репутация артистичности оказалась ему полезной в делах, когда он очутился у власти. И по сегодня в парламенте не бывает ни одной артистической комиссии, ни одного проекта народной оперы или реформ в художественных выставках без того, чтобы имя Руместана не стояло в первой же строке. И этим он был обязан проведенным им в оперных театрах вечерам. Он приобрел там апломб, актерские замашки, известную манеру становиться в три четверти к конторщице за прилавком, что заставляло его товарищей восклицать в восхищении: — Ну и молодец же он, этот Нума!
В университете он был также развязен; подготовленный лишь наполовину, ибо он был ленив, боялся работы и одиночества, он сдавал экзамены довольно хорошо, благодаря своей смелости и южному лукавству, всегда помогавшим ему отыскать слабую сторону профессорского тщеславия. Кроме того, ему помогало его откровенное, любезное лицо, бывшее его счастливой звездой и освещавшее путь впереди него.
Как только он получил адвокатское звание, родители отозвали его назад, так как им приходилось уж чересчур многого лишать себя для того, чтобы высылать ему его скромное вспомоществование. Но перспектива жизни в Апсе, этом мертвом городе, разрушавшемся на своих древних развалинах, жизнь в одном и том же замкнутом кружке не могли прельстить безграничное честолюбие провансальца и его большое пристрастие к движению и умственной жизни Парижа. С великим трудом добился он позволения остаться там еще два года, для получения докторской степени, и, вот, в конце этих двух лет, как раз в ту минуту, как он получил бесповоротное приказание вернуться домой, он встретил, у герцогини Сан-Доннжно Санье, знаменитого Санье. Это произошло на одном из тех музыкальных вечеров, на которые он попадал, благодаря своему красивому голосу и музыкальным знакомствам. Там он встретился с Санье, братом герцогини, адвокатом-легитимистом, ярым меломаном, прельстившимся его веселостью, ярко выступавшей на фоне светского однообразия, и его преклонением перед Моцартом. Санье предложил ему взять его к себе в качестве четвертого секретаря. Жалованье было совершенно ничтожно, но он поступал таким образом к самому первому адвокату Парижа, имевшему связи в аристократической среде и в парламенте. К несчастию, старик Руместан решительно отказал ему в своей поддержке, пытаясь вернуть к себе измором единственного сына, двадцатишестилетнего адвоката, вполне способного зарабатывать свой хлеб. Вот тут- то и вмешался хозяин кафе, сам Мальмус.
Этот Мальмус, бледный и толстый человек, страдавший одышкой, превратившийся из простого гарсона в владельца одного из крупнейших заведений Парижа, благодаря кредиту и ростовщичеству, стал крупным дельцом. Некогда он ссужал студентов деньгами и брал с них втрое, как только они получали свои ежемесячные субсидии. Едва умеющий читать и вовсе не умеющий писать, он отмечал даваемые им взаймы деньги зарубками на дереве, по примеру булочников в Лионе, его соотечественников, но никогда не путался в своих счетах и, главное, никогда не помещал свои деньги невыгодно. Позднее, разбогатев и сделавшись хозяином того самого заведения, где он прослужил гарсоном целых пятнадцать лет, он развил свою торговлю и стал вести ее в кредит; благодаря этому неограниченному кредиту, все три конторки кафе оказывались к концу дня пустыми, но зато целые нескончаемые таблицы кружек пива, чашек кофе и рюмок коньяку тянулись в фантастически составлявшихся конторских книгах, в которых записи производились излюбленными в парижском купечестве перьями с тупыми концами.
Расчет его был прост: он предоставлял студентам свободное пользование карманными деньгами и