— А-а, Габрысь пожаловал, что скажете?
— Что же вы на соседкин девичник не принарядились? Зачем это вы свои мирты отдаете? Приберегли бы на собственную свадьбу!
— А вы когда свадьбу справляете?
— Что вы, Габрысь, не женитесь? На такие хоромы, как ваши, верно, немало охотниц польстится!
— Вы завтра будете с нами танцовать? Приглашаю на краковяк!
— Только придется вам другие сапоги надеть, а то как пуститесь в пляс, эти все и развалятся!..
Габрысь, не отвечая, подошел с своими миртами к боковушке и, заглядывая в дверь, тихонько окликнул:
— Салюся! Салюся! Я мирты принес!
Но вместо Салюси в боковушке оказались Панцевичова и Заневская, которые поспешно меняли свои кухонные туалеты на более чистые и приличные. Надевая через голову юбку, Панцевичова сердито прикрикнула:
— Не лезьте вы сюда со своими миртами! Поставьте их где-нибудь и ступайте!
Он поставил горшочки на окно, но не уходил и, подождав немного, позвал:
— Пани Панцевичова!
Ему пришлось окликнуть ее несколько раз; наконец она с раздражением спросила:
— Чего вам?
Габрысь с таинственным видом поманил ее пальцем к себе, а когда она, застегивая лиф, из любопытства вышла к нему, он встревоженно зашептал:
— Пани Панцевичова, вы хорошенько приглядитесь к Салюсе, на что она стала похожа…
— А что? — нетерпеливо прервала она.
— А то, — все так же шопотом отвечал Габрысь, — что я вам как старшей сестре говорю и остерегаю: как бы, упаси бог, из-за этого какой беды не вышло.
— Какой беды? Из-за чего не вышло? — расчесывая огромные черные волосы, вмешалась в разговор Заневская.
— Для Салюси, из-за этого замужества. Не хочет она Цыдзика, все о том сокрушается…
Обе сестры так и вскинулись:
— Что вы болтаете? Лезет сюда, только даром время отнимает! Уж вы бы со своими глупостями…
— Пусть я глуп, — перебил он, — может, оно и так… А бывает, что и я кое-что подмечаю лучше иных умных и вам, как старшим сестрам, говорю: свадьбу Салюси надо отложить, а то и вовсе Цыдзику отказать…
— И вместо него вас вести к алтарю?
— Вот бы парочка была! — захохотали сестры, а Габрысь покраснел, как будто вся кровь ему бросилась в лицо. Не отвечая на насмешки, он все же докончил, уже несколько громче и тверже:
— Салюся не совсем такая, как иные: у нее своя воля есть и смелость, с ней может беда случиться, и грех на вашу совесть падет.
— Ну и пускай падает, а вы ступайте-ка лучше отсюда, недосуг мне со всяким глупцом болтать, — отвечала Панцевичова. А Заневская прибавила:
— Вот уж пошевелил мозгами, как теленок хвостом'! Сам-то он очень хорошо свою жизнь устроил, вот ему и охота другим хорошие советы давать. Только не всякому понравится в худых сапогах да в лаптях ходить…
— Недаром его глупым зовут! Куда уж ему что умное выдумать!
И они повернулись к нему спиной, а Габрысь, тяжело и медленно ступая, пошел к дверям. В эту минуту у крыльца послышался скрип полозьев, звяканье бубенцов на праздничной упряжи, громкие возгласы, поцелуи: приехали жених со сватом и дружками.
В канун своей свадьбы Владысь Цыдзик несколько осмелел, видимо, чувствуя себя увереннее в присутствии дружек. Он вошел в сени даже с некоторой развязностью, в накинутой на плечи барашковой шубе, под которой видна была его тонкая, прямая фигура в черном сюртуке и пестром жилете, блистающем широкой серебряной цепочкой. На шее у него был белый галстук, повязанный пышным бантом, а на голове черная барашковая шапка, которую в дверях с него снял один из дружек, так как сам он нес в обеих руках нечто очень большое и круглое, завернутое в белое полотно.
— Слава Иисусу Христу! Добрый вечер, господа! — одновременно грянули с порога четыре мужских голоса, а сват, снова встав рядом с женихом, как могучий дуб рядом с тонким побегом, продолжал:
— Вот и явились мы за обещанным нам сокровищем великой ценности в надежде, что нам не откажут в сем гостеприимном крове, откуда мы вскорости уедем с тем, зачем приехали, в радости и ликовании. Можно ли войти?
Три сестры невесты, брат ее, сваха и двоюродный браг с женой в один голос торжественно отвечали:
— Милости просим! Рады дорогим гостям! Чем хата богата, тем рада!..
Сват легонько толкнул локтем жениха; Владысь послушно подошел к Пенцевичовой, заменявшей невесте мать, и подал ей предмет, который все время не выпускал из рук. Панцевичова приняла его с тем же торжественным видом, откинула полотно, и глазам присутствующих предстал огромный пирог, покрытый белой глазурью и сплошь утыканный сахарными трубками, ягодами и цветочками. Не всякому жениху по карману дарить невесте столь великолепный пирог! А потому все долго им любовались, выражая свое восхищение. Наконец Константы весьма учтиво пригласил гостей в горницу.
Тотчас же явились четыре дружки в тёмнокрасных и синих платьях, пришла вторая сваха, разряженная в пух и прах, с блестящими шпильками в взбитой прическе, сбежалась в ожидании 'гуськов' соседская детвора.
В горнице сразу стало жарко, поэтому Коньцова крайне удивилась, отыскав Салюсю возле печки; она была очень бледна, дрожала всем телом и ежилась, словно в ознобе. Руки у нее были холодные как лед, но Коньцова, не задумываясь над этим, потащила ее на кухню.
— Гуськов пора вынимать из печки! Гуськов пора вынимать! — торопливо шептала она.
В кухне шумели, пыхтя паром, три самовара — один свой, а два соседских; Заневская с помощью второй свахи и дружек разливала чай по стаканам, так же, как и самовары, частью одолженным у соседей; а Панцевичова, едва Салюся вошла, в одну руку сунула ей большую корзину, а в другую кочергу.
— Вынимай же скорей, а то все сгорят! — прикрикнула она на Салюсю и отодвинула заслонку.
Вынимать 'гуськов' из печки полагалось самой невесте; Салюся знала об этом с детства и, взяв у сестры кочергу, принялась выгребать из черной пропасти продолговатые, прекрасно зарумянившиеся коржики. Как ни загребет кочергой, вытащит коржиков тридцать, а то и пятьдесят, и ссыпает их в корзину. Светила ей Коньцова, стоявшая рядом с небольшой лампочкой в руках; с грустью и даже испугом она смотрела на бледные щеки сестры, по которым струились слезы. Салюся не хмурилась, не жаловалась и как будто даже не дышала, но всякий раз, как заскребет кочерга по кирпичам, так и польются струйкой слезы, и всякий раз, как посыплются в корзину 'гуськи', по лицу ее снова струятся сверкающие капли, отражая свет лампы.
— Салька, — не вытерпела, наконец, Коньцова, — да что с тобой делается? Скажи хоть словечко, просто страшно на тебя смотреть!
Но она не отвечала, даже не взглянула на сестру, а когда печь опустела, взяла корзину и понесла ее в горницу. Следом за ней вошли три женщины со стаканами чая на подносах и принялись его раздавать, начиная со свахи и свата. Салюся раздавала 'гуськов'. В шумной, ярко разодетой толпе, среди смеха и веселых восклицаний она переходила от одного к другому, бледная и словно оцепеневшая, с растрепанной косой, и, начиная со свахи и свата, оделяла всех — вплоть до де/гей — пригоршней 'гуськов'. Слышала ли она витиеватый комплимент, которым благодарил ее красноречивый сват? Видела ли она, как Цыдзик, неотступно следуя за ней, пожирал ее блестящими глазами? Чувствовала ли она, как дружки поминутно целовали ее бледные мокрые щеки? Этого никто с уверенностью сказать не мог, так неподвижен был ее стройный стан и суровы черты. Только раз на мгновение она изменилась в лице, но этого никто не заметил. Двоюродный брат, разговаривая с первым дружкой, вдруг громко расхохотался, и смех его сильной, звучной гаммой заглушил шум разговоров, как заглушает звон водопада рокот ручья. Салюся вздрогнула, и ее черные брови тучей нахмурились над опущенными глазами. Когда уже с порожней корзиной она выходила из