были перепачканы вареньем, а не похлебкой с салом, то и дело указывала мизинчиком на разные незнакомые ей до сих пор предметы, спрашивая, как они называются:
— Что это, пани? А это что?
— Чашечка, — отвечала Эвелина.
— Ча-шеч-ка, — не без труда повторяла Хелька.
— А по-французски это называется: la tasse.
— Tас, тас, тас-тас-тас! — щебетала Хелька.
И у Эвелины и у девочки вид был самый счастливый. Выходя из столовой со своим стаканом чаю, Черницкая опять улыбнулась по-своему, чуть насмешливо и в то же время грустно.
Так прошел первый день пребывания Хельки у вдовы, а за ним наступили другие, такие же, а быть может, еще более счастливые дни и для женщины и для ребенка. Они отлично проводили время вместе. В летние месяцы в красивом саду, окружавшем особняк, девочка порхала с утра до вечера, точно пестрый колибри. Ее маленькие ножки в изящных туфельках мелькали на усыпанных гравием дорожках вокруг цветущих клумб. Ее золотистая головка в венке из цветов возникала над низкими кустами зелени, как неземное ангельское видение. Детское щебетанье и смех слышались даже за железной решетчатой оградой, отделявшей сад от улицы. Эвелина целые часы просиживала на большой красивой веранде, забывая о книге, которую держала в руке, и следила взглядом за маленьким изящным созданием, ловила каждый звук его голоса или смеха, а иногда, сбежав по ступеням веранды, сама начинала гоняться за Хелькой по дорожкам сада. И во время детских забав, которым она, казалось, предавалась всем сердцем, заметней было, сколько сил и жизни сохранилось еще у этой как-никак уже немолодой женщины. Щеки ее покрывались румянцем, черные глаза сверкали, и вся фигура приобретала девичью подвижность и гибкость. Эта беготня обычно кончалась тем, что Хелька бросалась на шею к Эвелине, они крепко целовались, а потом подолгу сидели на зеленом ковре среди цветов, составляли букеты или плели венки. Жители города, проходя по тротуару мимо железной ограды, часто останавливались, стараясь разглядеть сквозь решетку прелестную группу, которая казалась еще очаровательней на фоне особняка, живописно белевшего среди сада, и еще трогательней оттого, что эта женщина, как известно, не была матерью девочки. Но женщина и ребенок, чужие по крови и так горячо привязавшиеся друг к другу, самое сильное впечатление производили в ясные зимние дни, когда они входили в городской костел, где было полно молящихся; на малютку всю в атласе и лебяжьем пуху и на женщину в соболях и бархате устремлялись тогда тысячи глаз. Румяную, неизменно улыбавшуюся девочку сравнивали с розой, выглянувшей из-под снега. Но с чем можно было сравнить ее приемную мать? Ее попросту называли святой. Такой заботой и любовью окружить чужого ребенка низкого происхождения, сироту! Найти для своего богатства такое применение! Это поистине было достойно преклонения. И действительно, на Эвелину глядели с благоговением всякий раз, когда ее нежное, задумчивое лицо мелькало в боковом приделе храма, вокруг слышались восхищенные возгласы, а стоявшая у дверей Янова в порыве восторга изо всей силы расталкивала локтями теснившуюся вокруг нее толпу, грузно падала на колени, впивалась добрыми голубыми глазами в видневшуюся отсюда верхнюю часть большого алтаря и, утирая слезы рукавом праздничной кофты, чуть ли не в полный голос восклицала:
— И вечное счастье да будет ей ниспослано во веки веков, аминь!
Неразлучные днем, они не расставались и ночью. Маленькая резная кроватка из орехового дерева, настоящее чудо столярного искусства, стояла, рядом с кроватью Эвелины. Опекунша собственноручно раздевала девочку. Облаченная в батистовую ночную сорочку, Хелька засыпала каждый вечер в своей роскошной постельке тихим безмятежным сном счастливого баловня судьбы. Эвелина, укладывая девочку спать, крестила ее, а потом, когда Черницкая оправляла одеяло, чтобы оно лежало в живописных складках, говорила:
— Ах, какая она прелестная, Чернися!
— Ангелочек! — отвечала кастелянша.
Иной раз Хелька, еще не успевшая заснуть, слышала их разговоры, и тогда из белой пуховой постельки раздавался громкий детский смех и веселые возгласы:
— Пани прелестнее! прелестнее! прелестнее!
— Что она болтает, Чернися! — улыбалась довольная Эвелина.
— Какая умница! Как она вас любит! — восклицала Черницкая.
Вместе с тем по целым дням и вечерам — в гостиной, в саду и в спальне — шло воспитание Хельки. Эвелина учила ее говорить по-французски, изящно ходить, сидеть и есть, наряжать кукол, искусно подбирая тона, ложиться спать в красивой позе, а при молитве складывать ручки и устремлять ввысь глаза. Все эти науки преподавались и усваивались в обстановке полного согласия и взаимной привязанности.
Среди шуток и смеха девочка быстро все усваивала. Через год она уже бойко щебетала по- французски, знала наизусть множество молитв и французских стишков; а когда она ходила, бегала или ела, Черницкая, глядя на нее с восхищением, говорила своей хозяйке:
— Какие манеры! Какая грация! Можно подумать, что паненка родилась во дворце…
— Господь бог одарил ее, Чернися дорогая! — отвечала Эвелина.
Но больше всего восхищало Эвелину в девочке исключительное чувство прекрасного, с каждым днем проявлявшееся в ней все сильнее. И в самом деле, в Хельке проснулась любовь к красивым и изящным вещам, граничившая со страстью. Она сразу подмечала самое незначительное несоответствие в красках, самый неприметный слой пыли на паркете вызывал у нее отвращение. Девочка уже отлично могла судить о красоте каждого предмета домашнего убранства, а когда она уставала и хотела отдохнуть, то умело выбирала не только для себя, но и для хозяйки дома самое удобное кресло. Не раз она заливалась горькими слезами, если ей приносили туфельки не такие красивые, как ей хотелось. Пани Эвелина с восторгом наблюдала, как быстро развиваются эстетические наклонности ребенка.
— Чернися, милая, — говорила она, — как ее влечет ко всему красивому, какая тонкость натуры и какая впечатлительность при каждом соприкосновении с внешним миром! О боже, если бы я могла увезти ее в Италию! Как малютке там было бы хорошо, под дивным итальянским небом, среди чудесной итальянской природы и благословенного климата!..
Мечта пани Эвелины повезти Хельку в Италию еще больше укрепилась, когда в один прекрасный день она обнаружила у девочки бесспорные и большие способности к пению. Хельке тогда исполнилось восемь лет, и она уже почти три года прожила в доме вдовы. Был ясный осенний день. Оставшись ненадолго одна, девочка сидела на веранде, обложенная множеством подушек, и наряжала куклу, которая была почти такого же роста, как ее хозяйка, в платьице невиданной красоты (даже у самой Хельки не было таких). Поглощенная игрой, она напевала одну из французских песенок, огромное количество которых знала наизусть. Постепенно тихий напев перешел в громкое пение; кукла выпала из ее рук на подушки, а девочка, устремив глаза к небу и сложив на груди руки, звонко и трогательно пела:
Голосок у нее был действительно чистый и сильный. Должно быть, в этом горячо любимом и нежно балуемом ребенке пробудилась горячая и трогательная чувствительность: так проникновенно девочка пела о печальной судьбе белой розы; при этом ее грудь высоко вздымалась, а на темнозолотистых ресницах блестели слезы. Эвелина, тайком наблюдавшая за ней из раскрытого окна гостиной, была потрясена и с этого дня начала обучать ее музыке.
По вечерам в комнатушке Черницкой горела на столе лампа, стенные часы монотонно тикали над бездонным сундуком, а из-за полога виднелась скромно убранная постель. Здесь было тихо. Три швеи дремали над работой или потихоньку шептались в соседней комнате. Из гостиной, расположенной в глубине дома, доносились одиночные протяжные звуки рояля, а порой отчетливо слышался голос Эвелины: «До, ре, ми, фа», иногда долетала серебряным звоном гамма детского смеха или слышалось приглушенное расстоянием детское пение: