Приглашение не пришлось повторять дважды. Вицек и Марылька одним прыжком очутились на скамейке возле отца и с обеих сторон повисли у него на шее, Каська подскочила к столу, держась за юбку матери, которая на ходу разрезала большой каравай ржаного хлеба. Янова оглянулась.
— Хеля, — позвала она, — а ты почему не идешь есть?
Хеля сползла с топчана, и, когда она шла к столу, свет, упавший на ее хрупкую фигурку, как-то особенно рельефно выделил ее в полумраке комнаты. Худая, не по возрасту высокая, девочка была одета в голубую атласную шубку, отороченную лебяжьим пухом. Атлас еще сохранил свой блеск, но некогда белоснежная оторочка имела такой вид, словно ее вытащили из золы. Девочка выросла из шубки, она едва доходила ей до колен; длинные худые ноги в тонких, как паутинка, рваных чулках были обуты в высокие, тоже рваные ботинки на пуговицах. Вытянувшееся, худенькое лицо с огромными, глубоко запавшими глазами обрамляли огненно-золотистые волосы, старательно причесанные и перевязанные дорогой лептой. В этой низкой, полутемной лачуге, среди босых, бедно одетых ребятишек, изящная Хеля в своем наряде составляла резкий контраст с окружающей обстановкой. Это было смешное и одновременно скорбное зрелище.
Некоторое время слышен был только стук ложек о миску и чмоканье пяти ртов, с великим удовольствием поглощавших похлебку с салом и ржаной хлеб. Хеля тоже ела, но медленно, изящно и очень мало. Она поднесла несколько раз ко рту хлеб и ложку с похлебкой, v а затем, положив ложку на стол, сидела тихо, сплетя руки на коленях, выпрямившись на табурете — таком высоком, что ноги ее в рваных парижских ботинках не доставали до полу.
— Почему ты не ешь? — обратилась к ней Янова.
— Спасибо, больше не хочется, — ответила девочка, дрожа от холода и кутаясь в свою короткую и узкую атласную шубку.
— И чем только этот ребенок жив, право не знаю! — сказала Янова. — Если бы я не жарила для нее каждый день кусочек мяса, так она наверняка бы с голоду умерла. Да и эту малость еще ни одного разу целиком не съела…
— Эх, — флегматично заметил Ян, — привыкнет, придет время, привыкнет…
— И все-то ей холодно, вечно она зябнет… Наши дети бегают по двору босиком, в одних рубашонках, а ее и здесь, в комнате у печки, в шубке лихорадка все время трясет…
— Ничего, — повторил Ян, — привыкнет когда-нибудь…
— Конечно! — согласилась Янова. — Но пока на нее смотреть жалко… Я частенько и самовар для нее ставлю и чаем ее пою…
— Так и нужно, — подтвердил каменщик, — ведь нам за нее платят.
— Платить-то платят… и все-таки недостаточно, для того чтобы мы при нашей бедности могли содержать ее в достатке…
— Этого и не нужно. Привыкнет.
Вицек и Марылька уплетали хлеб и похлебку. Каська приставала к ним, мешая есть. Ян, отерев губы рукавом рубахи, начал расспрашивать сына о его занятиях и поведении в школе. В соседней комнате заплакал младенец. Янова, убиравшая со стола миску, ложки и оставшиеся полкаравая хлеба, взглянула на Хелю.
— Иди покачай Казя и спой ему, как ты умеешь…
Она сказала это ласковым тоном, гораздо более ласковым, нежели тот, каким она обычно обращалась к своим детям.
Хеля послушно, ни слова не говоря, легким, грациозным шагом, совершенно непохожим на стремительную и тяжелую походку детей каменщика, проскользнула в полутемную комнатку, и вскоре мерному скрипу люльки стал вторить тихий, но чистый, трогательный детский голос.
Иных песенок, кроме французских, она не знала, но их помнила великое множество. Эти песенки всегда приводили в восторг всех членов семьи каменщика, может быть, потому, что были им непонятны. И на этот раз дети притихли; Ян, облокотившийся обеими руками на стол, и жена его, мывшая у печки посуду, тоже молчали. В темной комнатке мерно поскрипывала люлька, а чистый печальный голос девочки протяжно и меланхолично тянул припев любимой песенки:
Янова подошла к столу, Ян поднял голову. Взглянув друг на друга, они покачали головами и улыбнулись чуть-чуть насмешливо, чуть-чуть печально.
Потом Ян достал из-за пазухи распечатанное письмо и бросил его на стол.
— Я сегодня встретил в городе управляющего Кшицкой. Он шел к нам, но, увидев меня, подозвал и дал вот это…
Янова огрубевшими пальцами почтительно извлекла из конверта двадцатипятирублевую бумажку, составлявшую половину суммы, которую пани Эвелина обещала выплачивать ежегодно до совершеннолетия Хельки на ее содержание и образование.
— Ну, — проговорила Янова, — прислала все-таки… слава богу!.. А я-то думала, что…
Она не договорила, заметив, что рядом с ней у стола стоит Хеля. Из темной комнатки девочка видела, как Ян подал жене письмо, и услыхала имя своей бывшей опекунши. И мгновенно к ней вернулась ее прежняя живость. Она спрыгнула с кровати Яновой, возле которой стояла колыбелька, и подбежала к столу с раскрасневшимся лицом, сверкающими глазами, улыбаясь и дрожа, но не от холода, а от сильного волнения. Она протянула руки к конверту.
— От моей пани, — вскричала она, — это от пани… пишет ли она… пиш…
У бедняжки перехватило дыхание.
— Пишет ли пани что-нибудь обо мне?
Ян с женой снова переглянулись, покачали головами и улыбнулись:
— Ах ты глупенькая! Стала бы пани писать нам о тебе. Прислала вот деньги на твое содержание. Скажи спасибо и за это.
Хеля опять побледнела, помрачнела и, зябко кутаясь в шубку, отошла к печке. Вицек схватил конверт и стал читать Марыльке написанный на нем адрес. Каська дремала на лавке, положив голову на колени отца. Ян, взяв из жениных рук кредитку, нерешительно спросил:
— Может быть… спрятать это для нее на будущее… Мы прокормим девочку и на те двадцать пять рублей, а эти… отложим…
— Отложим, — согласилась Янова, задумчиво подперев рукой подбородок. — Только видишь ли, Янек, теперь бы ее приодеть надо…
— Как это приодеть? Ведь ей разрешили взять с собой все наряды…
— Ах! Наряды! Они хороши были во дворце, но здесь… Все такое тоненькое, легкое, непрочное… Разве я умею стирать такие вещи, как полагается… Одна зима прошла, а от всех ее платьицев в сундучке только лохмотья остались.
— Ну, приодеть так приодеть. Только ты, жена, смотри, ничего лишнего для нее не делай… Пусть ходит, как наши дети… а если какие-нибудь гроши останутся, спрячь их для нее на будущее…
— Да разве можно ее приравнять к нашим детям! Она ведь такая нежная, босой ногой ступит на пол — уже кашляет, три дня рубашку поносит — плачет. Спрашиваю ее: «Чего плачешь?» — «Рубашка грязная», — говорит… И все-то она моется, причесывается да жмется по углам… точно котенок.
— Ничего, — заключил Ян, барабаня пальцами по столу, — привыкнет…
Пока каменщик и его жена совещались, как им быть с Хелей, она стояла у печи и ввалившимися, потухшими глазами смотрела на догорающее пламя. Очевидно, она глубоко задумалась о чем-то. Минуту спустя, словно приняв какое-то решение, она тихонько открыла наружную дверь и выскользнула из дома…
На улице было светлее, чем в комнате, но уже медленно надвигались сумерки и пронизывающая сырость холодного мартовского дождя наполняла воздух. Различая в тумане очертания знакомых улиц,