— И до меня свет стоял и без меня все равно стоять будет, — сентенциозно заметил мальчик, разглядывая свои босые ноги. Но затем, посмотрев на Марцысю, воскликнул: — Ну, чего глаза вылупила? Да ты реветь, кажись, собираешься? Не бойся, не утоплюсь… Разбогатею и женюсь на тебе… Будем мы с тобой есть, пить, под ручку гулять… И никогда я тебя не брошу… до самой смерти… Вот богом тебе клянусь!..
Он ласково погладил ее по огненно-рыжим волосам, потом лениво растянулся на крыше и, заложив руки за голову, обратив лицо к плывущим в вышине облакам, загляделся куда-то в одну точку. В его серых глазах под светлыми бровями было в эти минуты совсем недетское выражение. В них светилась какая-то беспокойная, страстная мечта. По сосредоточенному лицу то и дело пробегала то улыбка, то нервная судорога. А Марцыся, сидя над ним, о чем-то глубоко задумалась и, подперев голову руками, тихонько покачивалась взад и вперед.
— Владек! — вполголоса окликнула она мальчика через некоторое время.
— Что?
— Я тебе завтра опять бублик принесу. А может, и булку.
— Милостыню пойдешь просить?
— Ага…
— Ну хорошо, принеси. И, может, папироску где-нибудь найдешь, так принеси. А я, как голубей продам, куплю тебе две конфеты.
— Конфеты! Ой! — воскликнула Марцыся, и личико ее озарилось невыразимым восторгом.
— Владек! — начала она снова.
— Ну?
— Знаешь что? Я завтра в овраг схожу, насобираю полный фартук барбарису, да и продам его в городе… Поможешь мне собирать?
— Отчего не помочь? Помогу.
— Если продам, так деньги отдам тебе. Купишь себе красивый шарф на шею.
— Вот еще, шарф! Не шарф, а крючки куплю для удочки, и пойдем с тобой рыбу удить. Ладно?
Марцыся даже руками всплеснула:
— Ой, как весело будет!
Они примолкли и насторожились, потому что где-то неподалеку послышались шаги.
Солнце совсем закатилось. Погасли пылающие кресты на башенках костелов, потемнели окна городских домов. Внизу, в овраге, густела уже черная тьма, а на крыше стоявшей над ним хатки все еще сидели двое детей, слушая доносившиеся в темноте неясные звуки и совсем тихий плеск. В холодную низину залетел ночной ветер и качал ветви ив, рябил сонные воды пруда. На тропке появилась в сумраке фигура женщины, невысокой и толстой, укутанной в большой платок. Она, тяжело ступая, шла к хате.
— Старуха!.. — шепнул Владек. — Сейчас меня станет кликать… Ступай себе домой, Марцыся, а то, как увидит она нас вместе на крыше, сразу догадается, что мы голубей приманили.
— До свиданья! — шепнула Марцыся.
— До свиданья.
Она обняла его руками за шею и поцеловала на прощанье.
Через минуту молодое деревце, росшее у самой стены, зашелестело, закачалось. Марцыся соскользнула вниз легко, как тень. Крадучись, прошмыгнула она вдоль низенького плетня и, далеко обойдя шедшую к хате женщину, сбежала, незамеченная ею, по склону оврага. Внизу она зашагала уже медленнее к теснившимся над рекой домам и лачугам предместья. Шла, степенно сложив на груди руки, и громко завела песню:
Ее детский голосок, как серебряный колокольчик, летел все выше, долетал до хаты, где уже стояла старуха, с грохотом и скрипом отпирая дверь.
— Владек! — закричала она, повернув, наконец, ключ в замке.
Мальчик притаился на крыше и не отвечал.
— Владек! — повторила женщина, подняв голову и стараясь разглядеть что-нибудь на крыше. — Ты за голубями ходил сегодня или нет?
Владек все не отзывался.
— Нет его там, что ли? — пробормотала женщина. — Видно, ни одного сегодня не поймал и теперь прячется от меня… Или, может, шатается по улицам, негодник. Лодырь этакий, шалопай!..
Бормоча это, она вошла в дом, со стуком захлопнула за собой дверь и заперла ее на ключ. А из-за двери крикнула:
— Ну, и ночуй на дворе, бродяга!..
В эту минуту из мрака снова долетел снизу тоненький, но внятный и звонкий голосок Марцыси. Она пела:
Владек слушал, подняв голову, а когда серебряный голосок замолк вдали, сказал вслух:
— Вот как поет! Аж за сердце хватает!
Из заречной слободы, лабиринта домишек и плетней, приходила порой в город бедно одетая женщина, еще довольно молодая. Лицо ее, изнуренное, болезненно-желтое, хранило следы былой красоты, в походке и движениях заметна была легкость, гибкость и даже некоторая грация, но чаще — пьяная развинченность. Когда она шла так, шатаясь, нетвердыми шагами, с неприятно бессмысленной улыбкой, с горячечным блеском в черных, когда-то прекрасных глазах, встречавшие ее по дороге жительницы предместья говорили:
— Опять загуляла наша Эльжбета!
— Пьяным-пьяна! — со смехом добавляли другие и окликали ее: — Эльжбетка! Эй, Эльжбетка! Гуляешь сегодня? А где твоя Марцыся?
Иногда женщина в ответ только головой трясла и говорила:
— Ой, боже ж ты мой, боже! Где она? Не знаете разве? Шатается, бедняжечка, по улицам! Бедная моя доченька, бедная пташечка!
И начинала громко плакать.
Но нередко упоминание соседок о дочери вызывало не умиление, а взрыв гнева. Тогда Эльжбета кричала в ответ:
— А бес ее знает, бродягу, где она шляется с утра до ночи! И на привязи ее дома не удержишь. Ох, дала бы я этой девчонке…
Тут речь ее переходила в невнятное пьяное бормотанье, и Эльжбета скрывалась в одном из трактиров, витрины которых сверкали на каждом повороте боковых улиц рядами бутылок с разноцветными жидкостями.
В таком состоянии Эльжбета бывала далеко не всегда, и продолжалось оно недолго. Нередко она по