помоги Филипка моего вызволить…
Бахревич, как видно, был смущен и растроган. Он переступал с ноги на ногу, громко сопел и все бормотал:
— Ну, чего ты? чего? Перестань, ну, будет! Я помогу, похлопочу… может…
Вдруг на крыльце раздался громкий протяжный вопль. Очень низкие тона сливались в нем с чрезвычайно высоким, и одно только слово, одно только имя звенело:
— Стефан! Сте-е-фан! Сте-фа-а-ан!
Стефан Бахревич вздрогнул и быстрым, испуганным шепотом бросил Кристине:
— Беги! Скорее! Чтоб и духу твоего здесь не было!
Она кинулась бежать, но на беду в тревоге забыла об игре света и тени на середине двора, вызванной освещенными окнами. И не только дух, но и тело ее, высокое и тощее, съежившись от страха и громко шлепая босыми ногами по грязи, появилось на одной из световых дорожек и, мелькнув, пропало в темноте. Но женщина, стоявшая на крыльце и испускавшая из своей широкой груди те могучие вопли, все же заметила ее и узнала.
Подавшись своей тучной фигурой вперед, она вытянула шею. В свете, падавшем из ближайшего окна, появилась ее голова с гладко причесанными волосами и мясистое, круглое, красное лицо. Голубые навыкате глаза смотрели с таким выражением, как будто увидели оборотня или василиска.
— А-а-а-а!
И она исчезла с крыльца; скрылся в глубине дома и Бахревич. За освещенными окнами закипело, как в котле.
Там была довольно большая квадратная комната с простым бревенчатым потолком и выкрашенным в красноватый цвет полом; старомодная мебель была обита цветастым ситцем; на стенах, оклеенных самыми дешевыми обоями, висели картинки духовного и светского содержания. На комоде и столиках стояли безвкусные и уродливые безделушки: букеты из шерстяных и бумажных цветов, бисерные корзиночки, чернильницы и рюмки из цветного стекла, гипсовые фигурки, собачки и ангелочки из сахара. На окнах не было ни цветов, ни зелени. Вместо них на занавесках висели какие-то странные самодельные вазочки, букетики из шерсти, бисера, бумаги, ситца и т. п. Посредине, на столе, накрытом к ужину, горела большая лампа с прозрачным бумажным абажуром, тоже сделанным женскими пальчиками. На нем весьма искусно и с большим терпением были нанесены узоры булавкой.
Обстановку комнаты дополняли в одном углу широкая печь из зеленых изразцов, в другом — старенькое облезлое фортепиано с пожелтевшими от времени клавишами.
По этой комнате в ярком, хотя и смягченном свете лампы четыре человека, жестикулируя и надрываясь от крика, кружились в какой-то странной и жалкой схватке. Там был один мужчина, Стефан Бахревич, и три женщины. Старшая, дебелая, полногрудая женщина в шерстяной юбке и широкой блузе, держала в пухлой красной руке изящную трость с позолоченным набалдашником и размахивала ею над головами двух нарядно одетых молодых девушек: приподымаясь на цыпочки и протягивая кверху руки, они делали отчаянные попытки выхватить трость. Такие же усилия делал и Бахревич, но безуспешно, потому что жена его Мадзя, урожденная Капровская, одной рукой защищала орудие своей мести, а другой так крепко держала мужа за ворот, что он совсем согнул широкую спину и в полной растерянности выкатил голубые глаза.
Размахивая тростью, женщина металась и пыхтела, девушки тянулись к ней, подпрыгивали и стонали, а мужчина вырывался, поднимал руки и, стараясь высвободить свой воротник, сопел все громче. По мере того как битва разгоралась, участники ее, подобно несущейся в пространстве планетной системе, передвигались по комнате, приближаясь к столу, накрытому к ужину. Никто из них не молчал. Еле переводя дыхание, они громко и бессвязно кричали, и среди этого гама можно было разобрать лишь отдельные фразы и слова.
— И знаете, с кем это ваш папочка беседовал… вечерком… у клумбы… господи Иисусе Христе. Со своей Крысюней… милый папуся… волка в лес тянет, а нищего шляхтича к хамке.
— Мадзя! душа моя… дети смотрят…
— Мама, отдайте, пожалуйста, палку! Это трость кузена Людвика… мама, вы сломаете палку кузена.
— Метлу! Господи Иисусе Христе! Принесите метлу, тогда отдам палку… Вечерком… за клумбой, с Крысюней…
— Мадзя, душенька… ты же знаешь, что все это уже прошлое!..
— Я тебе такое прошлое покажу, что искры из глаз посыпятся…
— Мама! Неприлично так бранить отца…
— Мама! вы нас компрометируете… из-за этого мы никогда замуж не выйдем…
— Метлу! Ради бога, метлу! Прочь, дуры, не мешайте!..
— Мама! Отдайте, пожалуйста, палку… Мы не позволим…
— Не лезьте, а то как дам.
И это была не пустая угроза.
Трость упала на пол, Бахревич обрел свободу, зато два кулака опустились на спины девушек. Разразившись слезами, они бежали с поля боя и, прижав к глазам платки, отвернулись к зеленой печке.
Бахревич одним прыжком очутился у двери; в это мгновенье за окнами раздался стук брички.
— Людвик приехал! — крикнул Бахревич, и на лице его вспыхнула невыразимая радость. Как заяц через межу, перескочил он через порог и скрылся в сенях. Пани Бахревич громко перевела дух, поправила на голове чепец и, одернув платье, поставила трость с бронзовым набалдашником в угол комнаты. Панны дули в платочки и осушали глаза от слез. Губы их, только что судорожно искривленные, мило улыбались; они пригладили ладонями волосы, расправили украшавшие лифы банты и, точно веерами, охлаждая лица носовыми платочками, стали ходить одна за другой вокруг стола, медленно, степенно, как и подобает благовоспитанным паненкам, горделиво поднимая головки и небрежно раскачивая локтями. В общем они являли собой довольно приятное зрелище… Фигурки у них были стройные, лица, пусть круглые и широкие, как у родителей, но белые и свежие, носики вздернутые, глазки небольшие, пунцовые губки и пышные волосы. Одеты они были очень модно, а мода в том году требовала, чтобы женская одежда особенно подчеркивала пышность и округлость бедер и груди, покрой их платьев, сшитых из дешевенькой материи, даже преувеличивал эти требования.
У Рузи, брюнетки, волосы были украшены пунцовой лентой, у Карольци, блондинки, — голубой. Все в них говорило об уходе за собой и щегольстве — от цвета лица, которое, видимо, никогда не подвергалось разрушительному действию зноя и ветра, до ботинок, прекрасно облегавших ножки — правда, несколько большие и плоские. Руки, грациозно размахивавшие платочками, широкие и пухлые, с первого взгляда производили впечатление сильных, но они были белы и гладки, как атлас. Нарядно одетые барышни, вскидывая головки и грациозно двигая локтями, прохаживались одна за другой вокруг стола. Нельзя сказать, чтобы шум их шагов был подобен шепоту зефира, но он заглушался звоном, вернее резким стуком тарелок, которые расставляла на столе еще разгоряченная и пыхтевшая Мадзя. Но и она немного успокоилась.
Девушки уже два раза обошли вокруг стола, когда дверь из сеней с треском распахнулась и в комнату вошел Людвик Капровский. За ним, как бледный призрак, робко протиснулся и остановился у стены хозяин дома, изучая испуганными глазами обстановку.
Будь в гостиной Бахревичей темно, ее осветил бы собой приехавший гость. Это был молодой человек, не столь уж юный — лет тридцати, а может быть, и старше, — но чрезвычайно элегантный, самоуверенный и, если хотите, блестящий. Невысокого роста, худощавый, в изящного покроя костюме из тонкого сукна, он сверкал белизной широкой и твердой манишки, золотой цепочкой от часов, золотой оправой синего пенсне, сидевшего на не вполне греческом носу, и рыжими бакенбардами, обрамлявшими бледное угреватое лицо. Под низким морщинистым лбом сверкали из-за синих стекол острые и проницательные глаза.
— Пана адвоката, благодетеля, приветствуем, приветствуем! — выпрямившись и протягивая гостю красную толстую руку, с какой-то заискивающей улыбкой закричала Мадзя Бахревич.
Паненки защебетали:
— Добрый вечер, кузен! Куда это вы, кузен, исчезли?
— Я уже подумала, что вы влюбились в кого-нибудь и нас забыли.