Вечер был холодный; двор погрузился в глубокий мрак. Бригида побежала к воротам, у которых ее ждал статный мужчина с длинными густыми усами, одетый в простой городской костюм. Увидев Бригиду, он быстро шагнул ей навстречу.
— Ну что? Ну что? — спросил он нетерпеливо. — Уговорила? Она согласна? Можно мне пойти к ней?
Рыдающая Бригида, со свойственной ей порывистостью, схватила его за руку.
— Не согласна!.. Хочет проклясть и меня… и тебя! Уже начала проклинать!..
Он обнял ее, прижал к себе и долго молчал; потом грустно сказал:
— Мать проклянет, значит не будет благословения божьего. Я не могу взять тебя без материнского благословения. Какая она ни есть, все же она твоя мать… и наконец…
Руки его опустились, он поднял голову:
— И наконец… в чем дело? Кто я такой, вор, пьяница, бродяга, чтобы проклинать меня за то, что я полюбил девушку и хочу жениться на ней…
Бригида ничего не ответила и, покорная, словно застывшая, отодвинулась.
— Ты все испробовала? — спросил он немного погодя. — Просила? Убеждала? Говорила, что у меня есть верный кусок хлеба для тебя и даже для нее? Пусть у людей спросит. Пусть назначит срок, чтобы получше узнать меня. Я на все согласен… только не на проклятие.
Бригида продолжала молчать.
— Нам, как видно, с тобой только попрощаться и остается.
Бригида громко всхлипнула, и он снова обнял ее.
— Ну, ну, не надо, — говорил он, — может быть, старуха опомнится еще и подобреет. И у меня ведь сердце разрывается и плакать хочется… Знаешь что? Когда выпадет снег и у нас, каменщиков, окончится работа, я вырвусь как-нибудь в свободный день к тебе и узнаю… да хотя бы только чтоб взглянуть на тебя приеду, черноглазая ты моя!
— Приедешь? На самом деле приедешь? — спросила Бригида обрадованно, и в голосе ее зазвучала надежда.
Уже выпал снег, и переходившей улицу маленькой худенькой женщине было, вероятно, не слишком жарко в жиденькой, едва подбитой ватой жакетке, и все же ее круглое лицо напоминало красное яблочко, а маленькие глазки блестели, как черные бисеринки. В них то появлялись слезы, то мелькала тревога; время от времени она заламывала руки и тихо стонала:
— О боже мой, боже! Неужели это правда? Неужели это возможно?
Войдя во двор, она стрелой помчалась к квартире Жиревичовой.
— Дорогая моя! — крикнула она еще с порога. — Я не выдержу… я чуть жива… Светопреставление… Стась… Стась… наш Стасечек.
Она опустилась на диван, заломив руки и уставившись в одну точку. Жиревичова, которая наигрывала какой-то вальс, с особенной силой ударяя по клавишам в трогательных и мелодичных местах, подбежала к ней.
— Стась? Что случилось со Стасем? Заболел? Умер?
— Нет, нет, нет! Две недели тому назад он продал Жиревичи и уехал куда-то далеко, в Белоруссию, что ли, к каким-то родственникам…
— Уехал?
— Уехал!
— Как? Совсем уехал? Совсем?
— Да, совсем, совсем.
— Не попрощавшись?
— Вот то-то и обидно! Не попрощавшись!
Жиревичова остолбенела, на глазах у нее выступили слезы.
— Не верю! — закричала она вдруг. — Как это? Не попрощавшись со мной, со мной… ведь он так недавно еще говорил, что я его ange concolatrice[17]. Не верю! Кто тебе сказал?
— В городе! В городе! В городе! Все говорят, все наши общие знакомые… я относила подставки для подсвечников и салфеточки… все говорят, что это так…
Жиревичова опустилась на диван и долго сидела задумавшись, в унынии. Розалия вытерла слезы. Лишь спустя несколько минут вдова тихонько спросила:
— А наши денежки?
— Ах! — вскочила Розалия. — Я совсем забыла! Верно! Что же теперь будет с нашими деньгами и процентами? О боже! Мама очень расстроится… Что делать? У кого теперь требовать? Пойдемте к маме…
— Подожди, а ты не слышала, как это случилось? В чем дело? Почему ему пришлось так внезапно уехать?
— Ах, — махнула рукой Розалия, — разве можно людям верить? Теперь уж, конечно, всякие сплетни пошли… Говорят, будто он собирался теми деньгами, которые взял у мамы, покрыть какой-то долг, а потом продать лес и еще что-то такое и очистить имение от долгов, а сам на другой же день, после того как взял деньги взаймы, проиграл их…
— Что? Как это проиграл? В карты?
— В карты. Говорят, что в карты. И долг заплатить он уже не мог и продать то, что хотел, тоже не мог, и пришлось ему продать имение…
— Сплетни, ложь, клевета! — закричала вдова. — Он! Такая возвышенная душа… поступить так низко!.. Нет, этого не может быть! Тут кроется какая-то драма, злой рок, трагическое обстоятельство, что- то… что-то такое…
— Пойдемте к маме. Она, может быть, посоветует, как узнать правду. Мама знает все, что может и чего не может быть. Пойдемте.
Они пошли. И когда, сопровождая свой рассказ множеством восклицаний, оговорок, утверждений, отрицаний, вздохов и слез, они сообщили Лопотницкой все, что им было известно, почтенная старушка оцепенела. Прямая, как туго натянутая струна, она сидела разинув рот, широко растопырив пальцы на своей французской шали, и только веки ее над серыми остекленевшими глазами мигали быстро-быстро. Розалия в испуге подбежала к ней.
— Мама, вам дурно?
Лопотницкая очнулась от минутного оцепенения и повелительным жестом отстранила дочь.
— Рузя, дай мне салоп и теплый платок, — сказала старуха, как всегда твердо и самоуверенно.
Но с кресла она поднялась с трудом. Розалия подала ей салоп и платок.
— Куда вы собираетесь, мама? Сегодня очень холодно…
Лопотницкая указала пальцем на дом, в котором жил адвокат.
— У него я выясню, что правда, а что ложь. Он знает всех помещиков и в курсе их дел.
— Я пойду с вами.
— Не надо. Там могут говорить о таких вещах, которых девушкам слушать не подобает.
В салопе Лопотницкая выглядела совсем старой и сгорбленной. Со своей неизменной палкой в руке она шла по двору медленнее и не так уверенно, как обычно. Пани Эмма и Розалия в тревоге и молчании ждали ее. Она вернулась быстро, минут через пятнадцать, и хотела сама снять салоп, но не смогла. Руки у нее тряслись и даже голова ее, обычно так гордо сидевшая на негнущейся шее, тоже тряслась.
— Ну что, мама? — спросила, помогая ей раздеться, Розалия.
Лопотницкая ответила резко и коротко:
— Правда, все правда.
— Значит, он уехал? — воскликнула Жиревичова.
Ответа не последовало.
— А наши деньги? — спросила она тише.
— Пропали, — глухо ответила старуха, которая уже сидела в своем кресле, прислонившись головой к спинке и уставившись в потолок.