Это предостережение, смысл которого Павел прекрасно понимал, не произвело на него никакого впечатления. Он улыбнулся, махнул рукой и совершенно спокойно ответил:
— Нет, этого уж наверно не будет. Ведь она поклялась!
Видно было, что ничто не могло поколебать полного, неограниченного доверия, с которым он относился к ее клятве. По его мнению, всякий поклявшийся должен был поступить так, как клялся, и ему никогда не приходило в голову, что может быть иначе. Авдотья пожала плечами, подняла ведро и с некоторым трудом, но довольно бодро стала спускаться дальше с горы. Отойдя шагов двадцать, она оглянулась на Павла, быстро взбиравшегося на гору, и покачала головой.
— Дурень, ой какой дурень! — шепнула она.
У Козлюков чаще прежнего стали говорить о Франке, впрочем, без всякой вражды, но просто так, как говорят обыкновенно обо всем необычайном.
Разбитной Данилко, у которого осенью и зимой было мало работы, подсматривал и подслушивал все, что творилось в селе, и со смехом рассказывал, как Павел, имея жену, сам разводит огонь в печи, готовит обед и доит коров, а она или валяется на постели, или полдня целуется и обнимается с ним на скамье, а не то затевает всякие штуки и шутки. Филипп покатывался со смеху, но Ульяне было не совсем приятно слушать эти рассказы.
— Не будет ему добра от этого… — сказала она однажды мужу.
— Кому? — спросил он.
— А Павлу!
И, выйдя во двор, она стала скликать кур в избу; в это время Франка стояла около забора, разделявшего сад на две половины, и ела груши. Они росли на дереве, стоявшем у самой избы Павла. Прежде Павел продавал их в местечке или отдавал сестре, теперь он оставил их дома, потому что они понравились Франке. Должно быть, вид груш, которые в прежние времена составляли лакомство для детей Ульяны, усилил ее раздражение. Она остановилась в нескольких шагах от забора и обратилась к невестке:
— Не стыдно ли тебе, что твой муж сам коров доит? Ведь это не мужицкая, а бабья работа!
Хотя она говорила это сдержанным тоном и скорее шутя, чем с гневом, но на лице Франки вспыхнул ее быстро исчезавший яркий румянец.
— А тебе какое дело? — крикнула она. — Не суйся с носом, куда не просят. Я ваших хамских работ никогда не делала и делать не буду. Адьё!
Она отскочила от забора, но и Ульяна вспыхнула и послала ей вдогонку несколько слов.
— А ты хамами не ругай! Какое ты имеешь право попрекать людей хамством, когда ты сама была хуже всякой хамки.
На мысли, вызвавшие последние слова, навели Ульяну догадки Авдотьи и долгие рассказы Марцеллы, которые та нашептывала ей на ухо после каждого визита к Франке.
Это было первое недоразумение между двумя женщинами, которое скоро сгладилось, потому что Ульяна не хотела ссориться с братом; она любила его, да и он постоянно оказывал ей всевозможные мелкие услуги; если и не рассчитывать на что-нибудь большее, то все-таки он еще привозил из города бублики для детей, позволил засеять в своем огороде одну грядку коноплей или картошкой, одалживал им деньги на уплату податей или на другое не терпящее отлагательства дело. Ее муж помнил не только об этих мелких услугах, но, и о горшке, закопанном под печкой в избе Павла, а потому, узнав о ссоре жены с невесткой, он так раскричался на жену, как не кричал еще никогда, и приказал ей помириться с Франкой. Сделать это удалось Ульяне легче, чем она думала, потому что Франка весело ответила на первый же ее вопрос, а вечером, вбежав в избу Козлюков и застав там нескольких соседей и соседок, наговорила им столько, что они от удивления вытаращили глаза и до самой полуночи слушали ее болтовню, словно чудесную сказку.
Так же точно Франка развлекала потом общество, довольно часто собиравшееся зимой у Козлюков. Это было очень интересное зрелище.
Мужчины в сермягах или тулупах и женщины в темно-синих суконных кафтанах наполняли избу, освещенную пылавшим в огромной печке огнем и горевшей на столе керосиновой лампочкой. Мужчины вязали сети, тесали колья для плетней или зубья для борон, чинили бочки или, ничего не делая, курили трубки и папиросы. Женщины пряли на прялках, кормили грудью детей или качали их на руках. Все сидели на скамейках и табуретках у стен или перед огнем.
Франке неудобно было сидеть на твердой и узкой скамейке, поэтому она, вытянув на ней ноги, спиной прислонялась к печке и сидела так в позе великосветской дамы, небрежно вытянувшейся на шезлонге. Она не всегда надевала чулки, а потому из-под ее домотканной юбки виднелись голые ноги, обутые в деревенские башмаки; на ней, так же как и на других, был надет темно-синий кафтан, а на голове, так же как и у других, был повязан ситцевый цветной платок. Однако эта одежда казалась на ней маскарадным костюмом. Можно было подумать, что она собирается итти в нем на какой-нибудь костюмированный вечер. Ее черные вьющиеся волосы со всех сторон выбивались из-под платка, падая на шею, лоб и грудь, украшенную такими бусами, каких не носил никто в деревне; в ушах блестели сережки; маленькие и несравненно более белые, чем у всех остальных, и всегда праздные руки непрерывно делали нервные жесты, а ее увядшее худое лицо было или изжелта-бледно, или пылало огненным румянцем, какой ее слушатели видели только у лежавших в горячке.
Ее рассказы также казались окружающим лихорадочным сном, но все-таки были для них так интересны, что совершенно заменили песни и сказки, развлекавшие раньше крестьян, собиравшихся на вечер в доме Козлюков. И в самом деле: что значили сказки, по большей части известные всем с детства, по сравнению с рассказами о театральных представлениях, которые видела Франка с галерки, сидя среди толкотни, духоты и потоков света, или о маскарадах с разными костюмами и смешными или уродливыми масками, в которые она и сама не раз наряжалась; или о великолепных танцовальных вечерах, которых она много перевидала в доме своих прежних господ, о шумных гуляньях в загородных садах с качелями и каруселями, о разных страшных преступлениях, самоубийствах, романах, ссорах, о смелых или потрясающих случаях, происшедших где-то и когда-то и известных ей в огромном количестве, так как она с малых лет любила, как и все люди, раздражающие и возбуждающие впечатления.
Среди ее слушателей, в особенности слушательниц, были такие, которые не видали ничего другого, кроме родного села и нескольких других деревень, ничем не отличавшихся от него; некоторые ездили довольно часто в город, из которого она приехала, но, кроме рынков и костелов, ничего не знали в нем. Были и такие, как, например, красивый и смелый Алексей Микула. Его сермяга своим покроем несколько походила на сюртук, и Микула имел некоторые притязания на знакомство с миром; он отвечал на рассказы Франки беспрестанным поддакиваньем, но в действительности он, как и все остальные, интересовался ее рассказами и слушал их с восхищением.
В низкой и душной избе слышались возгласы удивления, негодования и испуга, вырывавшиеся из тесно сплоченных грудей и из полуоткрытых в глуповатом удивлении или презрительно или задумчиво улыбающихся уст.
— Боже ж мой, боже! Всякого богатства на свете столько, сколько сору в избе, если ее не мести целую неделю. Вот где люди сумасбродствуют, веселятся и грешат. Неужели они никогда ничего не делают, раз им все это приходит в голову? Неужто они не боятся господа бога и нет у них стыда, если могут делать такие вещи. Живи ты хоть сто лет, но если живешь в трудах и беде, то тебе и в голову не придет, что на свете есть такие богатства, чудеса, красота и грехи!
Ой, грехи! Они повергали их в изумление и мутили им головы. Конечно, нельзя сказать, чтобы им никогда не случилось согрешить перед господом, в особенности подвыпивши. Но такое расточение даров божьих, разврат, ссоры, убийства, самоубийства — все это просто ад, кромешный ад!
Иногда руки женщин, державшие веретена, и руки мужчин, работавшие топорами и рубанками, опускались; громкому и крикливому голосу рассказывавшей Франки вторили густые вздохи. Авдотья, вытаращив свои умные глаза, освещавшие лицо, похожее на печеное яблоко, поднимала ко лбу свою морщинистую, но еще сильную руку и шептала в смятении мыслей и чувств:
— Во имя отца, и сына, и святого духа… — И ее громкий, свистящий шопот казался шелестом сухих листьев, падавших на глиняный пол избы.
Одна только нищая Марцелла, сидя на земле около скамейки, на которой вытянулась Франка, не