сверкая белыми зубами, устремила на него впалые блестящие черные глаза. Он заметил, что тут же, возле ее погруженных в прозрачную воду золотистых ног, лежали еще какие-то легкие мокрые тряпки. Он смотрел на нее с некоторым удивлением: как могла она так быстро перейти от плача к такому веселому заливистому смеху? При этом, неизвестно почему, она то брала у него из рук платьице, то не брала и, как будто не дотянувшись, выпускала его из своих темных тонких и гибких пальцев. Она все смотрела на него и внезапно устремила свой горящий взгляд прямо ему в глаза. Встретившись с этим взглядом, рыбак стыдливо посмотрел в другую сторону. Это было необычайное явление: девушка глядела на мужчину со смелым кокетством и с любопытством, а мужчина стыдливо отводил глаза, хотя улыбка не исчезала с его губ. Глядя не на нее, а на волны реки, которые становились с каждой минутой все более голубыми, он проговорил:
— Ну, берите же, наконец, свою тряпку!.. Мне нужно отчаливать. Стоило так вопить? Можно было подумать, что с вами случилось бог знает какое несчастье!
— Ага! Стоило так вопить… — вскричала она с кокетливой досадой в голосе. — Была бы мне беда, если б эта тряпка, боже упаси, пропала. Уж несколько дней моя хозяйка пристает ко мне со стиркой детских вещей. Я выстирала их вчера вечером, а сегодня только затем встала так рано, чтобы выполоскать их в реке; а тут, вот тебе и на, одна взяла да и уплыла!
Сидя в челноке на узкой скамейке, он слушал ее быструю и живую речь, в которой слова, казалось, настигали друг друга. Он сказал, что ему надо плыть дальше, однако не отчаливал. Хотя он не смотрел на нее, но видно было, что он внимательно прислушивался к ее высокому, несколько резкому голосу.
— А кто вы такая? — спросил он.
— Я?
Она показала рукой на вершину горы, на которой белела дача.
— Я служу горничной у этих господ, которые приехали сюда на лето. Они взяли меня зимой, и я буду служить у них до конца лета… а когда осенью вернусь в город, то возьму расчет… дольше, чем до осени, не хочу!..
— Почему же? Разве очень вас бранят? — перебил он с усмешкой.
Она выпрямилась, вся покраснев, и глаза ее засверкали.
— Ого! Пусть бы только попробовали! На брань можно бранью и ответить. Я не из таких, чтобы позволить оскорблять себя! Отец мой служил в канцелярии, я из хорошей семьи; пусть бы меня кто-нибудь оскорбил худым словом, я бы ему так ответила, что он лет десять помнил бы. Да хоть и в суд… бывала я в судах, меня не испугаешь!
Он посмотрел на нее с удивлением и едва ли не со страхом. И вдруг опять опустил глаза, почувствовав, что его бросало в жар от румянца этой женщины и от блеска ее глаз.
— Так зачем же брать расчет? — спросил он.
— Зачем? Да так себе! Я нигде не могу долго пробыть. Какая бы ни была хорошая служба, непременно соскучусь на одном месте, и — до свиданья. Ищи ветра в поле. Такой уж у меня характер! А кто вы такой, хотела бы я знать?
— Кто я такой? Вот любопытство! Червяк.
Он задумчиво улыбнулся, она громко захохотала.
— Нечего смеяться! — медленно сказал он. — Между человеком и червяком невелика разница! Червяка ест рыба, а человека — земля. Барин ли, мужик, царь, батрак ли — каждого съест земля, как рыба червяка. Вот оно что!
Она, полуоткрыв рот, внимательно слушала его, а когда он умолк, сказала:
— Вы говорите умно, но печально. Зачем думать о смерти, когда порой хорошо живется… не всегда, но иногда хорошо. А чем же вы занимаетесь?
— Ловлю рыбу.
— А где вы живете?
Он назвал деревню, в которой жил.
— Крестьянин? — спросила она с некоторым колебанием в голосе.
Он утвердительно кивнул головой.
— Ну, смотрите, пожалуйста! Отроду не разговаривала так долго ни с одним крестьянином! А почему же вы говорите не по-мужицки?
— Почему же мне не говорить так же, как вы… если я умею?
— Смотрите, пожалуйста! Крестьянин, а такой вежливый и умный! А знаете, вблизи вы кажетесь старше, чем издали? Когда вы были посредине реки, я думала, это едет молодой парень, а теперь вижу, что вам, наверное, будет лет под сорок.
Она удивилась и, смеясь, разводила руками и шевелила в воде то одной, те другой ногой, поднимая фонтаны брызг.
Перед ним искрилось ее золотистое тело, отливали синевой ее черные волосы, сверкали глаза и белые зубы.
— Это ничего! — добавила она.. — Хотя вам и сорок лет, но вы красивый мужчина.
Говоря это, она не понижала голоса и не опускала глаз; напротив, она оперлась своей смуглой гибкой мокрой рукой о нос его челнока, точно желая быть ближе к рыбаку или удержать его около себя. А он уже перестал стыдливо отводить глаза. Полуоткрыв рот, он всматривался в нее, не сводя глаз.
Вблизи и она тоже казалась не такой молодой, как издали. Ее тонкое, с красивыми чертами лицо уже слегка увяло, цвет его был нездоровый, а большие черные глаза глубоко запали. Ее волосы цвета воронова крыла падали ей на лоб, перекрещиваясь с несколькими, тоже тонкими, как волосок, морщинами. Вернее всего, ей было года тридцать два, и видно было, что эти годы она ступала не по розам, а по терниям, но она обладала живостью, гибкостью, а какой-то огонек в глазах, движениях, улыбке и даже увядший цвет лица приковывали к себе взор и влекли к ней. Кроме того, в ее наружности странно сочетались выражения совершенно противоположных свойств: нервной силы и болезненности, почти необузданного своеволия, и мучительного страдания. Когда по временам она сжимала свои тонкие губы и ее глаза принимали угрюмое выражение, то казалось, что она сдерживает внутреннюю боль или злость.
— И не скучно вам постоянно ездить и ловить рыбу? — спросила она, опершись рукой о нос челнока.
— Нет, не скучно, хорошо! — отвечал он.
— Возьмите меня когда-нибудь с собою на реку… так, на часок-другой… мне никогда не случалось долго ездить на лодке, а меня всегда тянет к тому, чего я еще не испытала… Если бы вы знали, как мне скучно… скучно… скучно!.
— А почему вам так скучно? У вас ведь есть работа…
— Еще бы! Здесь работы пропасть! У господ только я да кухарка, больше никого нет; они не держат ни кучера, ни лакея. Пан старый, постоянно читает книжки; пани с досады, что пан старый, придирается ко всему и стрекочет как сорока; все не по ней, все скверно: то сделано слишком быстро, а то слишком медленно, то подано слишком холодное, а то слишком горячее… Детишек трое, и такие невыносимые, что боже упаси! Гостей почти не бывает. Крутись, крутись с утра до вечера, и все одно и то же… слова доброго не услышишь, лица человеческого не увидишь… Чтоб эту деревню черти взяли! В городе лучше!
Он внимательно выслушал ее, а потом сказал, как говорил всегда, медленно и серьезно:
— Ну! Деревню проклинать не за что… Хорошему всюду хорошо, а плохому плохо…
Она вспыхнула свойственным ей карминно-красным, быстро исчезавшим румянцем.
— Так, стало быть, я плохая?
Она даже задрожала вся и, плюнув в воду, тихо сказала:
— Вот хам!
Он или не слыхал этого, или слова ее совершенно не задели его; он слегка махнул рукой.
— О нет! Откуда мне знать, плохая вы или хорошая? Это я так сказал! А когда же за вами заехать?
По ее сжатым губам и в мрачных глазах промелькнула та судорога не то боли, не то злости, которая придавала ей какое-то страдальческое выражение. Ему стало жаль ее. Его прозрачные глаза выражали иногда не только серьезность и задумчивость, но и глубокое сострадание.
— Все на свете грызут друг друга… неудивительно, что и вас грызет какое-то горе… уж не знаю,