терпела разные лишения, то часто сил ее не хватало на такую жизнь, и тогда она или ничего не зарабатывала, или только очень мало. Но потом она нашла работу, оставила ребенка у этой прачки, и ей было бы даже довольно хорошо, если бы ее не мучила печаль и не растравляла злоба против этого негодяя, который затащил ее сюда, а потом оставил в самом несчастном положении. По временам ее охватывало такое бешенство, что она рвала на себе платье, а в голове чувствовала как будто грохот десяти возов и шум десяти самоваров. Ею часто овладевала злость, особенно тогда, когда она вспоминала о Павле, о его доброте, о той тихой и миленькой избе, из которой она добровольно бежала; она до того злилась, что, кажется, убила бы всякого, кто попался бы ей тогда на глаза. Попалась ей раз на глаза кухарка, тоже очень злая женщина; они поссорились, и она бросила в голову этой кухарке горшок с горячей водой. Поднялся в доме страшный шум, ее обвинили перед судом: суд присудил ее к трем месяцам тюрьмы… ну она и пошла в тюрьму.

И чего она там ни насмотрелась! Вот наслушалась она там всего! Одна из тех женщин, вместе с которыми она сидела в тюрьме, отравила своего мужа, другая задушила ребенка; несколько было таких, которые поджигали дома или всю жизнь занимались воровством. Стыдно ей было сидеть с такими преступницами, тем более что это были все простые женщины, почти одни хамки, и говорили они по-хамски. Она чувствовала все сильнее шум и боль в голове, а когда ее, наконец, выпустили из тюрьмы, она еле притащилась к ребенку, расцеловала его, заплакала над его тяжкой долей и тут же слегла в больницу.

Там она пробыла несколько месяцев; она была больна какой-то странной болезнью. Жара у нее почти не было, однако она часто теряла сознание и часто разражалась одновременно смехом и рыданиями и во время этих припадков чуть не умерла. Когда припадки овладевали ею, она рвала больничные одеяла и била стаканы, в которых ей давали лекарства. Но наконец доктора вылечили ее и даже сделали так, что грохот в ее голове прекратился, и она почувствовала себя много лучше, чем до болезни. Она вышла из больницы, и у нее явилась такая жажда вернуться к Павлу, как будто ей три дня не давали воды. — Пойду к нему, пойду! — твердила она себе. Она опять стала наниматься стирать белье и мыть полы, но мало кто хотел принимать ее в дом, — все знали, что она только что вышла из тюрьмы. А тут эта прачка не захотела больше держать ни ее, ни ребенка. Что тут делать? Где тут приютиться, да еще с ребенком! Она почувствовала, что опять теряет силы и что в ее голове снова начинает шуметь. Тогда она продала все, что у нее было, даже одну из двух рубах. Эта прачка оказалась довольно сострадательной женщиной: выпросила для нее у каких-то господ несколько рубах, и вот она взяла ребенка и поехала. Сначала она ехала по железной дороге, а из ближайшего города какой-то мужик повез ее за пятнадцать копеек одноконной повозкой. Видно, ему было по пути, и сейчас же, как только она слезла с воза перед воротами Павла, он поехал дальше… Вот и все!

Это было немало. По впалым щекам Франки обильно текли слезы, падая на ее исхудалые руки и на грязную кофточку. Павел слушал и молчал, свесив голову; только, когда она перестала рассказывать, он тихо проговорил, уставив свой взор в землю:

— Ад! Ад! Кромешный ад!

И вид у него был такой, будто его опять покинули и мужество, и спокойствие, и твердость принятого решения. Теперь, когда он уже знал все, она ждала его первых слов, как смертного приговора; она даже притаила дыхание, вся скорчилась, прижалась к стене и дрожала. После ее быстрой речи, то резкой и сердитой, то плачевной и жалобной, в избе воцарилось глухое молчание, прерывавшееся только тяжелым дыханием Павла и доносившимся издали глухим шумом реки. Это продолжалось довольно долго. Наконец у противоположной стены послышался сначала слабый писк, потом тоненький жалобный голосок позвал:

— Ма-ма! Ма-ма!

Она не двигалась, с ужасом ожидая решения своей участи; но Павел поднял опущенную голову.

— Хтавиан проснулся; иди посмотри на него.

Она пошла и хотела взять ребенка на руки, но тот капризным движением вырвался из ее объятий, слез с постели и побежал к Павлу, который стоял теперь у окна. В избе зазвенел тоненький голосок:

— Хли-хли, хли-хлиб-ка!

Павел поднял с земли и взял на руки прибежавшую к его ногам красную «божью коровку».

— Хлебца хочешь? Хлебца хочешь? — спросил он и долго смотрел на исхудалое невинное личико ребенка. Можно было подумать, что глаза его, утомленные каким-то отвратительным зрелищем, отдыхали теперь, глядя на жалкое невинное детское личико.

— Хлебца хочешь? — переспросил он.

Но Октавиан совсем не думал о хлебе; он был сыт и уставил свои широко раскрытые глаза на окно, через которое можно было видеть Курту, на этот раз важно сидевшего у ворот. Он протянул свой маленький палец к окну и защебетал:

— Цю-ця! Цю-ця!

И обращаясь вслед затем к человеку, который держал его на руках, он серьезно спросил:

— А ти кто?

Улыбаясь, он несколько раз настойчиво повторил вопрос, который задавал еще утром, причем засунул свои руки в волосы Павла:

— Кто ти? Кто ти? Кто ти?

Павел, не сводя с него глаз, улыбался все веселее.

— Тятя! — ответил он.

— Тятя?.. — как бы с удивлением, наклоняя набок головку, спросило дитя.

— Тятя!

В ту же минуту он почувствовал, как тонкие и гибкие руки обняли его колени. Упав перед ним, Франка прижимала к его коленям свою голову и благодарила его. Только теперь поверила она, что он не выгонит ее из своей избы и будет отцом ее ребенка. Слова бурно срывались с губ, — слова благодарности, радости, восторга перед его добротой. Потом она стала клясться, что она теперь будет всегда, всегда честной и послушной и не перестанет любить и уважать его до самой смерти; а выйдет иначе — сама наденет себе петлю на шею или отравится, чтоб земля не носила такого чудовища, как она.

Павел поставил ребенка на пол и посадил на скамейку рыдавшую, ползавшую у его колен женщину, которая все не переставала всхлипывать, благодарить и божиться. Чтобы успокоить ее, Павел сел возле нее и тихо, ласково заговорил:

— Молчи! Ну молчи уже, бедная ты моя! Несчастная! Молчи, молчи!..

Она целовала ему руки, но еще не смела приблизиться и обнять его. Она говорила быстрым шопотом:

— От смерти ты меня, Павлик мой дорогой, сокровище мое золотое, от смерти ты меня спас, а то уже я порешила, что если ты меня не примешь, прогонишь, — оставлю дитя под какой-нибудь дверью, а сама отравлюсь. Она сунула руку в карман платья и, развернув вынутую оттуда бумажку, показала ему белый порошок.

— Видишь? Яд…

— Во имя отца, и сына… — перекрестился Павел. — Вот на что тебя подбил дьявол… Откуда же ты взяла этот яд?

Ого! Она всегда поставит на своем, если только сильно захочет чего-нибудь. Эта женщина, которая вместе с ней сидела в тюрьме за отравление мужа, рассказала ей, где и как можно достать Яду. А она, едучи сюда, думала про себя: «Если Павел прогонит меня, то я или повешусь, или отравлюсь». Но вешаться скверно. Только простые люди вешаются. Так вот она достала себе яду, но он ей уже больше не нужен. Павел простил ей все, и она опять будет его любить, уважать и будет спокойно сидеть в этой миленькой избушке, как у бога за пазухой.

Произнося последние слова, она спрятала в карман бумажку с белым порошком и, соскочив со скамьи, хлопая в ладоши и хохоча, подпрыгнула несколько раз, точно белка. Но Павел почувствовал внезапный страх.

— А-а-а! Как стало темно! — заметил он и, пройдя по избе, зажег лампочку.

Октавиан, сидя на полу возле большой печи, играл угольями в горшке и вторил их шуршанию громкими восклицаниями:

— Ба-ба-ба-бах!

Франка подбежала к ребенку и стала его целовать так сильно, что он вскрикнул.

Вы читаете Хам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату