такое сделает…

— Кто? Что ты там городишь, Франка? Кто такой?

— Да я же! — ответила она удивленно и тихо, таким голосом, каким говорят очень больные люди, и стала сетовать:

— Нехорошо мне, моя Марцеллочка, так мне нехорошо, что жить не могу больше… Ну, что за житье мне на этом свете! Связана я и по рукам и по ногам, боюсь, чтобы опять какой-нибудь беды не натворить; боюсь я той жизни, которая ждет меня, и всего я боюсь… Ничего больше я не люблю, ничего уже я не хочу… Будто в могилу меня зарыли…

После минутного раздумья она снова стала жаловаться:

— Так мне нехорошо, моя Марцеллочка, так мне плохо… так меня что-то внутри грызет и сосет…

Она с трудом встала с земли… От реки подул холодный ветер; она вся задрожала.

— Холодно!

— Да, — подтвердила Марцелла, — уже осень… А ты, моя голубушка, мое сокровище, дай мне кусочек сала, а то мне не с чем горячего кушанья сварить.

— Люди говорят, — начала Франка, глядя куда-то вдаль, за реку, — люди говорят, что, когда какой- нибудь человек повесится, будет сильный ветер…

— Да, говорят! — подтвердила Марцелла и продолжала: — может быть, Павел завтра пойдет на реку, так я приду к тебе, моя миленькая…

— А, завтра!

— А сала ты мне дашь?

— Завтра! — повторила Франка и, не говоря ничего больше, пошла домой через чащу бурьяна.

Когда она вошла в избу, Павел сидел на лавке за столом, а маленький Октавиан играл у него на коленях и заливался на всю избу громким смехом.

— Где ты была? — спросил Павел вошедшую Франку.

Она сказала, что сидела за избой и что на дворе подымается сильный ветер.

— Осень… — ответил он, — но это ничего; завтра я на реку пойду, хотя бы волна была большая; теперь можно наловить пропасть рыбы…

Они поужинали при свете лампочки. Франка ела сама и кормила ребенка. Если бы в эту минуту опытный психиатр мог наблюдать глубокую, безнадежную печаль, отражавшуюся в ее глазах, то он, вероятно, понял бы, что ее душа, точно бабочка с помятыми крыльями, судорожно бьется над той границей, которая отделяет сознательность от безумия, ум от помешательства.

Но Павел видел только, что женщина с ребенком на коленях, сидевшая против него, была спокойна, кротка, стыдлива, и он думал, что на следующий день, прежде чем отправиться на реку, он должен помириться с Козлюками и поговорить с ними о Франке.

Вскоре после ужина она отперла синий сундучок, и вынула оттуда крепкую красную тесьму, называемую дзягой. На Франке была грубая юбка, розовый передник да изорванная городская кофта, которую она и перевязала вынутой из сундука тесьмой. Павел не обратил на это никакого внимания. Сидя на постели, он начал раздеваться, готовясь ко сну, и уже стягивал сапоги, когда Франка со спящим Октавианом на руках подошла к нему. Она отрывисто и громко поцеловала ребенка в щеку и положила его возле Павла на кровать.

— Будь милостив к нему так, как ты был ко мне… Он ни в чем не виноват! — прошептала она.

Павел удивился.

— Что ты, одурела, Франка? Разве я его не люблю и не жалею?

Но она, стоя в нескольких шагах от него, поклонилась ему до самой земли так же, как тогда, когда он освободил ее из-под ареста. Так же точно кланялся Павел уряднику, упрашивая его освободить Франку, а потом благодаря. Можно было предположить, что от него она переняла эти поклоны. Павел не сказал ничего больше. Положив голову на подушку, он думал:

«Ей еще стыдно! Она еще не может забыть о том, что сделала. Ну и слава богу! Видно, она уже совсем раскаялась».

И он заснул с этими думами. Он спал и не слышал шума все увеличивавшегося ветра на дворе; не слышал он также, как ночью дверь избы слегка скрипнула.

Рано утром его разбудил шум людских голосов. Беспрестанно повторялось его имя и имя Франки. Он вскочил и в одной полотняной одежде, босой выбежал из избы.

Там, где кончалась изгородь Козлюков, отделенная песчаной, дорогой от кладбищенского лесочка, стояла толпа испуганных мужчин и женщин, говоривших, кричавших, указывавших руками на то место, где среди двух старых сосен возвышался тонкий, высокий крест.

Павел из громких разговоров и криков разобрал только несколько слов и, как безумный, побежал к этой испуганной, шумевшей толпе людей. Но, как только он добежал до толпы, подул сильный ветер. Из-за сосен вырвался розовый передник и затрепетал в нескольких футах над землей. Кроме этого розового лоскутка, метавшегося при бледном свете восходящего из-за туч солнца, Павел не увидел более ничего, но он угадал все. Теперь уже он не спасет ее. Он схватился рукой за забор, а пробегавшие мимо Авдотья и Ульяна заметили, по всей вероятности, на его лице что-то страшное, потому что, расставив руки, обе закричали:

— Спасайте, люди! Держите, спасайте! Умрет! Упадет и умрет!

Он не умер. Это неправда, будто здоровые, сильные по натуре, не истощенные люди умирают от нравственных страданий. Сильный, здоровый крестьянский организм Павла Кобыцкого не надломился и не ослабел за эти несколько лет жизни, которые, подобно огненной молнии или неистовой буре, прорезали ровную, тихую дорогу его жизни. Со времени внезапного окончания этого эпизода прошло уже много лет. Но и теперь еще можно видеть неманского рыбака, плывущего рано утром по серебристой реке против розовой зари или по вечерам плавно скользящего по волнам в сгущающемся сумраке заката. Когда он выходит из челнока на берег подле соснового бора или причаливает к острову, застланному снежно-белыми цветами и поросшему лесом высоких царских кудрей, то часто ему сопутствует десятилетний мальчик со светлыми, как лен, волосами и с большими черными глазами, отененными длинными ресницами. Старый рыбак чуть сутулится, он поседел, стал задумчив и молчалив. Живой и смелый мальчик с румяными щеками вечно болтает; но сейчас же можно заметить, что они живут в полном согласии друг с другом и что им хорошо вместе. Когда ребенок иной раз надолго исчезнет в густых зарослях царских кудрей, по реке раздается мужской оклик:

— Октавиан, Октавиан!

А из гущи ветвей, как звонкий колокольчик, отвечает детский голос:

— Ку-ку, тятя! А, ку-ку!

Тогда по суровым губам рыбака скользит улыбка, и он зовет мальчика, чтобы тот набрал ему воды в горшок, куда он бросает наловленную рыбу. Октавиан с пучком белой гвоздики в руках выбегает из густой травы, садится на берегу острова и, следя за набирающейся в горшок водой, все время кричит звонким голосом:

— Гуль, гуль, гуль, гуль!

По всему видно, что ребенок счастлив. Что же чувствует, что думает заботящийся о нем человек во время своих беспрестанных плаваний по реке? Люди говорят, что о своей повесившейся жене он со дня ее похорон ни при ком ни разу не вспоминал, что не ищет, как и прежде, человеческого общества, что так же, как и прежде, и весной, и летом, и осенью небо служит для него кровом, а река женой.

Но в длинные зимние вечера в течение нескольких часов в окне у неманского рыбака виднеется бледный свет горящей лампочки, а парни и девушки, проходя мимо на вечерницы к Козлюкам, слышат за этим окошком беспрерывное монотонное бормотанье. На столе лежит все то же «Богослужение», а над ним, нагнувшись, сидит высокий и сильный человек с нахмуренным челом и седой бородой; разбирая с трудом некоторые слова, он медленно, по складам читает молитвы. Других книг Павел Кобыцкий совсем не знает, да, наверно, и не узнает никогда, потому что в том местечке, где он часто бывает, не продают никаких книг, а достать у людей или почерпнуть у них каких-нибудь сведений о книгах очень трудно. Зато эту книгу он прочел три раза от начала до конца и теперь начал читать ее в четвертый раз. Впрочем, скоро два года, как у него стало меньше оставаться времени для чтения «Богослужения», — около него часто лежит раскрытая пожелтевшая, старая, порванная азбука, а над ней, на высокой скамейке, сидит Октавиан и, погрузив

Вы читаете Хам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату