нервная фигурка при этом медленно раскачивалась из стороны в сторону.
Что думал и чувствовал, слушая ее длинный рассказ, этот степенный и спокойный человек, самым большим путешествием которого были поездки в ближайший городишко, где он продавал пойманную рыбу, — человек, душа и тело которого сжились с вольным простором реки и неба, с безукоризненной чистотой воздуха, с глубокой тишиной одиноких дней и ночей, глаза которого, несмотря на его годы, сохранили детскую невинность и ясность? Быть может, по-мужицки плюнувши в сторону, он грубо толкнет ее к челноку и брезгливо, с презрительным молчанием отвезет ее туда, откуда взял? Или, узнав об ее похождениях, он захочет сделаться одним из тех, о которых она говорила, и к покрывающим ее грязным пятнам прибавит еще одно? А может быть, он суеверно сочтет ее бесноватой и проклятой и, перекрестясь большим крестом, поскорее убежит от этого дьявола в образе женщины?
Когда она говорила, в его глазах по временам можно было прочесть ужас, а по временам он стыдливо отворачивался и теребил пальцами густую гвоздику. Иногда он с удивлением и трепетом всматривался в постепенно темневшую воду. Вероятно, он видел тогда вместо воды черную пропасть, а в ней огненный дождь горящей смолы.
Когда она замолчала, он думал с минуту, а потом заговорил:
— Бедная ты! Ох, какая бедная! Кажется, самая бедная из всех людей на свете! Я слышал, что где-то там, в городах, люди живут так, но я не верил. Теперь вижу, что это правда. Скитальческая жизнь — сиротская жизнь, и такая скверная, такая грешная, что не дай бог! Оставь все это, опомнись и исправься… потому что и на этом свете добра тебе не будет и душу свою погубишь.
В этом голосе, звучавшем среди мрака над ее головой, не было ничего, ничего, кроме глубокой жалости. Ее удивило и тронуло это отсутствие презрения и пренебрежения к ней. Обыкновенно такие признания вызывали в мужчинах ревнивый и грубый гнев или встречали презрительный смех и толкали на вольное обращение. Но когда он заговорил об исправлении, она удивилась еще больше.
— Глупости! — сказала она. — От чего же это мне нужно исправляться?
Она и на этот раз была искренней: она вовсе не понимала, о чем он толковал, и не чувствовала за собой никакой вины.
Погруженный в свои думы, он не обратил внимания на ее слова. — И в этом мире не будет тебе добра, и душу свою погубишь… — повторил он. — Почему бы тебе не стать честной? Честным быть хорошо. Когда человек не чувствует никакого греха на душе, то он становится легким, как птица, что под самоё небо взлетает. Тогда и смерть не страшна. Хоть бы и сегодня умереть — все равно, когда душа чиста…
— Что там душа! — проворчала она. — Глупости! Когда человек умрет, то в земле съедят его черви, и конец.
— Неправда! — ответил он, — есть и небо, и ад, и вечное спасение, и вечная погибель. Но даже если бы ничего не было на том свете, то все-таки в человеке есть что-то такое, что не хочет купаться в грехе так же, например, как тело не хочет купаться в луже. Если бы тебе приказали влезть в лужу по уши и сидеть там, приятно бы тебе было? А? А ведь душа твоя сидит в луже. Ох, жаль мне тебя, жаль мне твоей души и на этом и на том свете… Знаешь что? Брось ты свою бродяжническую жизнь… Что тебе за охота слоняться по чужим углам? Ах, просто удивительно! Мне кажется, человеку лучше всего, когда он долго сидит на одном месте. Сиди и ты на месте; лучше уж все переноси, терпи, а сиди на одном месте. Привыкнешь и полюбишь, и к тебе привыкнут и полюбят. И плюнь ты на тех, кто тебя в грех вводит! Видно, между ними нет добрых людей, потому что если бы кто-нибудь из них был порядочным, так наверное женился бы на девушке, которая ради него забыла о честности. Жалости в них нет, что ли? Плюнь ты на них! И на те веселые компании, которые доводят тебя до этого! Остепенись, исправься: и душу спасешь и лучше тебе будет жить на свете…
Он умолк, а она в свою очередь прошептала:
— Первый раз в жизни вижу такого человека. Может быть, вы какой-нибудь переодетый ксендз или пустынник? Вот чудеса!
Она засмеялась и с ловкостью кошки вскочила на ноги.
— Ну, довольно этих разговоров! — сказала она. — Хорошо мне с вами, но пора домой. Уже вечер… Господа скоро вернутся из города, и, если я до тех пор не накрою на стол к ужину и не поставлю самовар, наслушаюсь я карканья и воркотни. Едем!
Они отчалили от забелевшего за ними, как брошенная на воду снежная груда, острова, с которого несся сильный запах гвоздики, и долго плыли в молчании под звездным небом по темной воде, отражавшей в себе мириады звезд. Даже Франка, против обыкновения, долго молчала. Она до того согнулась и так неподвижно сидела на дне челнока у самых нор сидевшего на узкой скамейке Павла, что можно было принять ее за спящую; но ее блестящие глаза с упорной неподвижностью смотрели ему в лицо, которое еле виднелось в темноте. Низко опустив голову, он молча, медленно загребал веслом воду, в которой отражения звезд, разбиваемые веслом, окружали плывший челнок рядами змеек и искр. Кругом слышался постоянный ропот, серебристый и ласковый, он казался песней темных волн, которая настраивала измученные тела и усталые души на спокойный сон и чистые грезы.
Когда на высокой прибрежной горе показались стройные неподвижные деревья дачи, голова Франки неожиданно упала на колени Павла. Из ее волос посыпалась белая гвоздика, а из уст полились тихие слова:
— О, какой ты добрый и какой ты милый… милый… милый… Отроду не видала я такого доброго и милого человека! Такой красивый, добрый и милый! Если бы ты сделался мне другом, я больше ничего не хотела бы, я не оставила бы тебя никогда, хотя бы между нами одна за другой ударяли молнии! Хотя бы целый мир вдруг вырос между мной и тобой, я прибежала бы к тебе через горы и леса. Хотя бы великое море легло между нами, я переплыла бы море! Ты такой добрый и жалеешь меня… Никто никогда не жалел меня, все презирали, хотя иногда и любили, и больше всего презирали те, кто будто бы любил меня. А ты не презираешь и ничего от меня не требуешь… Как отец, ты заговорил со мной, как самый лучший друг! О, награди тебя, боже, за все, мой миленький, золотой, бриллиантовый!
Она схватила его руку и прижалась к ней губами. Ему показалось, что на руку ему упал горячий уголь. Он нагнулся, взял ее голову в свои широкие ладони и прижал свои губы к ее густым волосам. Она замерла под этим поцелуем, как птичка, а потом начала дрожать всем телом. Но он сейчас же отстранился от нее и зашептал:
— Успокойся, дитя! Ох, бедное ты дитя! Успокойся, утешься… Посмотри, как хорошо светят на небе звезды. Послушай, как поет вода. Я всю жизнь смотрю на эти звезды и слушаю эту песню. Посмотри, послушай! И тебе, быть может, станет легче. Может быть, и твоей душе станет милым это высокое небо и эти чистые воды. Утихни, успокойся! Тише, тише, тише…
Он не выпускал ее голову из своих рук, а так как Франка, не переставая дрожать, вздыхала и все сильнее прижималась к его коленям, он повторил еще несколько раз:
— Тише, тише, дитя! Утихни, успокойся; тише…
Потом он взял весло и направил челн к берегу. Когда челнок ударился о берег, Франка вскочила на ноги.
— А когда мы увидимся, миленький мой? — зашептала она.
Она вытирала мокрое от слез лицо платком, который уже совсем сняла с головы, а ее белые зубы блеснули из-за кокетливо улыбающихся губ. Он немного подумал и потом сказал:
— Вот хотя бы завтра я приеду сюда в это же время. Приди на берег, мы поговорим… Мне с тобой нужно обо многом поговорить, потому что мне жаль тебя, страшно жаль!
Он приезжал в сумерки раза три, но ненадолго. В первый раз ей самой было некогда — на даче принимали гостей, и она была занята больше обыкновенного. Она с проклятьями рассказала об этом Павлу, а тот сурово упрекнул ее за то, что она проклинает людей, у которых ест хлеб; он заставил ее как можно скорее возвратиться домой и уехал, не обращая внимания ни на ее просьбы, ни на гневное топанье ног.
В следующий вечер у нее было больше свободного времени, и они дольше разговаривали, но во время этого разговора он испытывал, такую тревогу, как никогда прежде; он ежеминутно ворочался в челноке, несколько раз вздыхал, как будто у него что-то болело, и, наконец, пробормотав что-то и даже не простившись с ней, очутился на середине реки, прежде чем она успела опомниться.
В третий раз, когда соскучившаяся по нем девушка бросилась ему на шею и прижалась к его лицу