• 1
  • 2

перепугалась:

— Ой, боже мой! Вот ведь что могло стрястись! Далеко ли до беды!

При этом она звонко поцеловала мальчика в голову, но сейчас же опять сердито заговорила:

— Что ты там дзелал, хвароба? И чаго табе туда носило!

— Как его зовут?

— Францишек.

— Годика три ему, должно быть?

— На Покров будет три года и двенадцать недель.

— Славный мальчуган, а какие у него красивые голубые глаза!

Женщина широко заулыбалась, слегка похлопала мальчонку по спине и остановила на мне прояснившийся взгляд.

— Ладненький да разумненький… И вправду, разумный… уж такой разумный…

— Отчего ж он так плакал?

— Да, видите ли, дед его застращал…

— Какой дед?

— А моего мужа отец… старый-престарый. Работать не может, только его и помощи, что, на печи либо на завалинке сидя, детей нянчит. Вот и донянчил… Каб его!.

— Чем же это он пугает детей?

Задав этот вопрос, я заглянула в лицо Францишка, которое он медленно и с опаской поднимал от груди матери, и поспешно сунула карамельку в его рот, уже начавший кривиться от плача. Материнская гордость женщины была удовлетворена.

— Да уж очень он стар стал да глуп, — ответила она, — вбил детям в голову, чтоб, как увидят кого в черном платье, пускались наутек.

— Отчего же так?

— Глупый старик… Говорит, съедят…

Она принужденно засмеялась. Ей, видимо, не хотелось отвечать на мой вопрос, и она чувствовала себя смущенной.

— Кто же съест? — спросила я снова.

— А будто бы эти люди, что в черном ходят, паны. Не гневайтесь уж, будьте добреньки, он от старости совсем из ума выжил. Как-то раз Францишек спросил: «Ну, а тебя, дедушка, отчего не съели?» «Ели, голубок, ели, — ответил, — да только я был такой жесткий, что кожу да кости пришлось оставить мне». Муж мой не на шутку сердится: «Зачем, отец, такие вещи детям рассказывать?»

— Нужно, сынок, нужно, — отвечает, — пусть заранее знают, кто их есть будет.

У стены хаты, на завалинке из плотно утрамбованной земли и положенного сверху полукруглого бревна, я увидела седого старика.

Ему можно было дать лет семьдесят, но он совсем не казался дряхлым и бессильным.

Высокий, плечистый, худой, он был одет в грубую, довольно чистую рубаху, распахнутую у ворота, так что была видна его широкая, костлявая, поросшая длинными полосами грудь.

Огромные, темные от загара ноги с плоскими ступнями, обнаженные выше щиколоток, казалось, вросли в изжелтозеленую землю дворика. Опершись на колени сплетенными руками, он весь подался вперед и так вытянул худую загорелую жилистую шею, словно ему хотелось, чтобы сияющие, ласковые солнечные лучи сильнее обогрели своим теплом его голову.

А голова у него была крупная, несколько сплющенная сверху и почти совсем лысая, волосы росли только на затылке, образуя полукруглый венец, серебристо-снежной бахромой спадавший на шею и на ворот грубой рубахи.

Длинное худое лицо, с запавшими глазами и выступающими вперед скулами, обрамляла короткая растительность, напоминавшая жесткую желтоватую щетку.

Среди этой растительности едва были заметны его губы.

Над глубоко запавшими глазами свисали с выпуклых бровей длинные белые волосы. Его покатый лоб, казавшийся, благодаря лысине, огромным, был словно поле, по которому прошла борона, изборожден множеством пересекающихся морщинок, тонких, как волос.

Веки его были опущены: старик либо думал о чем-то, либо дремал.

Он напоминал дуб — дряхлеющий, но еще могучий, голую вершину которого долгие годы ломали ветры, но ствол которого был необорим для любых бурь.

Его огромные ступни казались основанием каменного колосса, а голова напоминала голову сфинкса, таящего в себе загадку давнего, векового, только ему памятного прошлого.

Едва успели мы войти в ворота дворика, Францишек вырвался из объятий матери и, несколько переваливаясь, побежал к дедушке.

О своих страхах он успел уже забыть и почти так же громко смеялся теперь, как до этого плакал. С радостным, прямо-таки диким визгом он прижался к деду, который, приподняв веки и раскинув свои огромные, черные, как земля, в узловатых жилах руки, медленно, молча, без усмешки обхватил внука.

Ребенок казался в этот момент хрупкой игрушкой в руках исполина.

Старик только слегка выпрямился и, одной рукой подняв ребенка к своей обнаженной волосатой груди, ладонью другой прикрыл его плечи.

Мать широко улыбнулась, и из-за ее полных, ярких губ показался ряд белых, как жемчуг, зубов и блеснули красные, как кровь, десны. Она пригласила меня присесть на завалинку.

Но старик бросил на меня беглый взгляд, и глаза его сверкнули из-под нависших бровей как две искорки, мелькнувшие в зарослях.

Он не промолвил ни слова, не кивнул головой, не сделал ни малейшего движения, а только еще ниже склонился над внуком.

Казалось, он вот-вот начнет ему рассказывать небылицы о страшных людях в черной одежде.

Ой, дед, дед!

По каким трудным каменистым дорогам ступали твои огромные ноги?

Какие острые зубья избороздили твой высохший лоб?

Какая упрямая боль и какой упорный гнев не остывают и до сих пор жгут огнем твою широкую бронзовую грудь?

Этим же вечером в сумерки, сбежав вниз до середины высокого берега Немана, я будто лесное заклятие бросила слово: «любовь!» Но из глубины темного бора ветер донес серебристый, протяжный ответ: «прошлое!»

Что это было? Игра воображения или отзвук собственных мыслей?

Еще раз громко повторила я чародейское слово, и лесной голос сначала отчетливо и серебристо, а затем все замирая, словно развеянный ветром, трижды ответил мне: «А прошлое? Про-ошлое? Про-о- ошлое?

— О, скорбное эхо!

Вы читаете Эхо
  • 1
  • 2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату