венчиком вокруг своей круглой головки. На висках ее уже начала пробиваться седина — серый бурьян по краям желтого луга. Пухлые, дряблые руки ее были усеяны множеством бледно-коричневых веснушек. Под льняными, в деревенском стиле, платьями, которые тетя Грета обычно носила, покачивались, напоминая рабочую лошадь, тяжелые, очень широкие бедра. Смущенная, стыдливая, слегка извиняющаяся улыбка иногда витала вокруг ее губ, словно именно в эту минуту ее застали за каким-то некрасивым делом, либо уличили во лжи, и она просто удивляется самой себе. У нее всегда были перевязаны то два пальца, то один, а порой и все три: либо порезалась, готовя салат, либо прищемила кончики пальцев, задвигая ящик, либо ударила по пальцам, закрывая крышку рояля. Несмотря на все эти вечные приключения с пальцами, она давала частные уроки игры на фортепиано. А кроме того, она бралась нянчить малышей.
После завтрака мама обычно ставила меня на деревянную скамеечку перед раковиной в ванной комнате, мокрым полотенцем стирала следы яйца всмятку вокруг моих губ и на подбородке, слегка смачивала мои волосы и расчесывала их на пробор — тонкий, в ниточку, сбоку. Затем она давала мне в руки коричневый бумажный пакет, а в нем банан, яблоко, ломтик сыра и несколько бисквитов.
И вот такого, начищенного, причесанного и несчастного, мама волокла меня во двор, расположенный за четвертым домом, справа от нашего. По дороге я должен был обещать, что буду хорошим, что буду слушаться тетю Грету, что не стану ей надоедать, а самое главное, ни в коем случае не стану расцарапывать коричневую корочку, затянувшую ранку у меня на коленке, поскольку эта корочка — важная часть заживления, и вскоре она отпадет сама собой, но «если ты, не приведи Господь, будешь ее трогать, то может начаться заражение, и уж тогда не останется иного выбора, как только снова сделать тебе укол»…
У порога мама, привычно пожелав мне и тете Грете, чтобы мы взаимно доставили друг другу удовольствие, расставалась с нами. Тетя Грета тут же снимала с меня обувь, усаживала меня в носках на циновку, где я должен был с удовольствием, но в полной тишине играть кубиками, ложечками, подушками, мягким войлочным тигром, костяшками домино и потрепанной, изображавшей царскую дочь куклой, от которой шел слабый запах сырости. Все это каждое утро ожидало меня в углу циновки.
Этого
Или по-иному: костяшки домино были танками, салфетки — шатрами арабов, потертая кукла превращалась в Верховного британского наместника в Палестине — Эрец-Исраэль, из подушек были построены стены Иерусалима. Что до ложечек, то они под командованием тигра были возведены мною в высокий статус Хасмонеев или бойцов Бар-Кохбы.
Примерно в середине утра тетя Грета приносила мне густой, похожий на слизь, малиновый сок в тяжелой чашке — подобной чашки мне не доводилось видеть в нашем доме. Случалось, что, подобрав с осторожностью подол своего платья, тетя Грета опускалась рядом со мной на циновку. Она осыпала меня щебетаньем, чириканьем, причмокиваньем и всякими иными проявлениями симпатии. Это всегда завершалось обильными, липкими, мармеладными поцелуями. Иногда она даже позволяла мне немного побренчать — осторожненько! — на рояле. Если я хорошо справлялся с едой, которую мама приготовила мне в пакете, тетя Грета воздавала мне сторицей: я получал две прямоугольные плитки шоколада или два кубика марципана.
Жалюзи в ее комнате постоянно были опущены, защищая от прямых солнечных лучей. Окна были закрыты, чтобы не налетели мухи. Что же до цветастых занавесок, то они всегда были плотно задернуты и примыкали друг к дружке, словно сжатые коленки скромницы.
Иногда тетя Грета обувала меня, покрывала мою голову маленькой кепкой цвета хаки с жестким козырьком, похожей на те, что носили английские полицейские или водители иерусалимских автобусов. Затем она окидывала меня критическим взглядом, поправляла пуговицу на рубашке, послюнив палец, с силой стирала следы шоколада или марципана с моих губ, надевала круглую соломенную шляпу, скрывающую половину лица, но хорошо сочетающуюся с округлостью ее телес. Завершив все эти приготовления, мы, она и я, выходили на два-три часа «проверить, как поживает большой мир».
31
Из квартала Керем Авраам можно было добраться до «большого мира» на автобусе номер 3«А», останавливавшегося на улице Цфания, рядом с детским садом госпожи Хаси, а также на автобусе 3«Б», который останавливался на другом конце улицы Амос, на углу улиц Геула и Малахи. Сам же «большой мир» простирался по улицам Яффо и Кинг Джордж в направлении зданий Еврейского агентства «Сохнута» и католического монастыря «Ратисбон», включал в себя улицу Бен-Иехуда и ее окрестности, улицы Гилель и Шамай, территории, прилегающие к кинотеатрам «Студио» и «Рекс» на спуске улицы Принцессы Мери, а также поднимающуюся вверх улицу Юлиан, ведущую к гостинице «Царь Давид».
На перекрестке, где сопрягались улицы Юлиан, Мамила и Принцесса Мери, всегда стоял проворный полицейский в шортах и белых нарукавниках. Он стоял на крохотном островке из бетона, над которым возвышалась округлая крыша, нечто вроде зонта, и правил твердой рукой. Словно всемогущий бог, вооруженный пронзительным свистком, регулировал он движение: левая его рука останавливала, а правая решительно требовала ускорить движение. За этим перекрестком простирался «большой мир», вырываясь за пределы еврейского торгового и делового центра, расположенного у стен Старого города, иногда этот мир достигал арабской части Иерусалима — Шхемских ворот, улицы Султана Сулеймана и даже торговых рядов внутри стен Старого города.
Во время таких путешествий тетя Грета обычно затаскивала меня в три-четыре магазина женской одежды, в каждом из которых она любила надеть, раздеть и вновь надеть в сумерках примерочной кабинки несколько роскошных платьев, разных юбок и блузок, великолепных ночных рубашек, а также целый ассортимент халатов разных цветов, называемых ею «неглиже». Однажды она примерила меха, приведшие меня в ужас страдальческими глазами убитой лисы. Мордочка этой лисы потрясла меня, потому что выражение ее показалось мне и злым, и жестоким, но, вместе с тем, до такой степени несчастным, что это не могло не надорвать сердце.
Вновь и вновь утопала тетя Грета в объятиях примерочной кабинки, из которой спустя какое-то время, тянувшееся для меня как семь худых лет, предсказанных Египту Иосифом, она, наконец-то возникала, вся сияющая. Снова и снова являлась она Афродитой с тяжелым задом — только что родившейся и поднимающейся к нам из пены волн, вылупившейся за занавеской в новом своем обличии, каждый раз все более красочном и сияющем. Для меня, для продавца, для других посетителей магазина тетя Грета поворачивалась раз-другой на каблуках перед зеркалом. Несмотря на свои тяжелые бедра, она с удовольствием исполняла перед нами этот грациозный, кокетливый пируэт. И каждому из нас в отдельности задавался вопрос: идет ли ей? Делает ли ее лучше? Не вступает ли в противоречие с цветом ее глаз? Хорошо ли сидит? Не полнит ли ее? Не вульгарно ли? Не слишком ли вызывающе? При этом лицо ее заливалось румянцем, а поскольку она стеснялась своих красных щек, они краснели еще больше, все лицо ее и шея приобретали почти фиолетовый оттенок. Наконец, она самым решительным образом обещала продавцу, что, скорее всего, она вернется еще сегодня, то есть в самое ближайшее время, после обеда, ближе к вечеру — после того, как она заглянет и в другие магазины. Для сравнения. Самое позднее — это будет завтра.
Насколько мне помнится, она никогда не возвращалась ни в один из этих магазинов. Более того, она всегда была очень осторожной: не входила в один и тот же магазин, пока со дня ее предыдущего посещения не пройдет несколько месяцев.
Ни разу не купила она никакой одежды — во всяком случае, все те путешествия, где я выступал в качестве сопровождающего лица, советчика, конфидента, все, без исключения, заканчивались тем, что она уходила с пустыми руками. Быть может, не было у нее достаточно денег. А быть может, примерочные