возносятся вершины снежных гор. Его тело, некогда довольно упитанное, ныне высохло, стало тонким как спичка и, поскольку кожа всегда была гладкой, без единого волоска, напоминает тело ребенка. Он полностью завернут в белый фланелевый халат, который украшен фирменным знаком дома для людей «золотого возраста» с его девизом «Молоды духом!».
Крохотный пузырек слюны проступает сейчас в левом уголке рта поэта. Раз в два-три часа медсестра Надя приносит ему стакан чая с лимоном, кубик сахара и кусочек белого хлеба, мягкого, пористого, без корочки. Долгими часами сидит он так, спокойно, без движения, медленно, с легким хрипом вдыхая деревенский воздух, безостановочно жуя хлебный мякиш, что у него во рту. Он дремлет, а может быть, и бодрствует. Книга молодой писательницы, вышедшей из религиозной среды, лежит, перевернутая, у него на коленях, а он размышляет об этой писательнице и спрашивает себя, действительно ли смерть совершенно отличается от жизни. Отличается до полной неузнаваемости. Или все же есть сходство? Хотя бы тень сходства между
Быть может, именно так дни напролет сидит поэт, в задумчивости уставившись голубыми глазами на кроны, которые шевелятся под ветром, и путешествующие облака…
Однако исходя из простого расчета кажется практически невероятным, чтобы поэт был еще жив. Его недельная колонка «Рифмы жизни и смерти» умолкла уже много лет назад. Еженедельное приложение, печатавшее эту колонку, угасло. Всеобщая конфедерация труда, под эгидой которой выходила газета, утратила былое могущество. Вместо Рабочего совета и комиссий по культуре, с их осознанием своей миссии и моральной обязанности спуститься к простому народу и постепенно поднять его культурный уровень, — вместо них все более и более заполняют нашу землю прожженные дельцы, манипулирующие наемной рабочей силой торговцы, импортирующие из нищих стран толпы рабынь и рабов и заставляющие их каторжно трудиться.
Конечно же, давным-давно ушел поэт в лучший из миров. Умер от кровоизлияния в мозг и был похоронен в спешке ветреным дождливым днем. На похоронах присутствовала лишь кучка пожилых общественных деятелей, завернутых в плащи, ежащихся под куполами черных зонтов. И ныне он покоится совсем недалеко отсюда, на том участке кладбища, где погребены писатели, политики, философы. Его окружают друзья и недруги, поэты его поколения: Бертини, Бройдес, Ханания Райхман, Дов Хомский, Камзон, Лихтенбойм, Мейтус, Ханан Шадми, Ханани, Ахай, Ухмани.
Алло, простите, это телефон Люси? Люси? Говорит Рики. Ты уже наверняка не помнишь меня. Минутку… Я тебе скажу «откуда». Минутку… Извини. У тебя по-прежнему такой красивый голос, Люси, такой голос, вкус красного вина. Я — Рики. Вспомнила? В связи с Чарли? Тот эпизод с Чарли? Вспомнила, Люси? Лет пятнадцать тому назад? Я та самая Рики, которая работала в салоне для невест Изабеллы и Кармен, в самом конце улицы Алленби в Тель-Авиве. Это я. И вроде бы мы с тобой были тогда врагами. Ты помнишь это, Люси? Хотя уже тогда, кажется мне, я любила тебя больше, чем его. И вообще, я начала встречаться с ним, быть может, лишь для того, чтобы через него — как бы это выразиться? — ощутить твой аромат. Нет, Люси, минутку, не клади трубку, ей-богу, это совсем не то, что тебе показалось… Поверь, я самый что ни на есть нормальный человек, выслушай меня! Дай мне всего пару минут! Брось, это не имеет никакого значения, как я узнала твой телефон при том, что у тебя новая фамилия. Узнала, и всё тут. Это что, фамилия твоего мужа? Нет? Неважно… Моя история с Чарли, ты помнишь? Все это длилось примерно неделю, ну, дней восемь. Что-то вроде того. Не дольше. После этого он тут же вернулся к тебе. Не просто вернулся. Приполз на четвереньках. Вообще вся его история со мной случилась из-за тебя, Люси. Случилась лишь потому, что ты с ним порвала на какое-то время. Но, главное, потому, что я уже тогда помирала по тебе, но жутко перед тобой робела… Ладно, а теперь — по сути. Значит, так. Причина, по которой я вообще-то тебе звоню, Люси, в том, что, быть может, ты не против, чтобы мы с тобой, только вдвоем, встретились бы, посидели где-нибудь и поговорили немного о том, что было. Да и о других вещах тоже. Нет, мне безразлично, где именно, ты сама скажи, где мы можем встретиться. Я приглашаю. Кофе за мной. Скажи мне, Люси, у тебя есть муж? Или вообще кто-нибудь? А дети? Боже упаси, я не допрашиваю тебя. Вовсе нет. С чего бы это вдруг? Хорошо, Люси. Ладно. Почему бы и нет? И будь добра, не считай меня ненормальной или просто тронутой. Все дело в том, Люси, что много раз я думала о тебе, о твоей шее, о твоем голосе, о твоем добром сердце, о глазах, о том, как ты была умна тогда… Ты была в тысячу раз умнее меня. Тогда было так, будто я и ты, мы вдвоем, были на одной стороне, а Чарли, в общем-то, был… ладно, что там, этого Чарли, поверь мне, я уже забыла. Что о нем говорить? Что у меня осталось от него? Только ты, Люси. Хоть, правду сказать, прошло уже немало лет, но не прошло то, что связано с тобой. Видишь ли, Люси, со мной это происходит как-то так… И ты не смейся надо мной, пусть тебе не покажется, что я какая- то дурочка из переулочка, которой нечем больше заняться, кроме как ни с того ни с сего звонить по телефону кому-то из прошлой жизни. Не воспринимай это так. Попробуй воспринять это так, как если бы мы с тобой были чем-то одним. Как это понять «чем-то одним»? А что, разве тебя Чарли не бросил точно так же, как он бросил меня? Использовал, смял и выбросил, как бумажную салфетку? Ладно, Люси, это скажу прямо, вовсе не телефонный разговор. Поверь мне, даже если сейчас ты уж наверняка думаешь, что я окончательно свихнулась. Минуту, Люси, еще только минуту не бросай трубку. Выслушай меня. Значит, сложилось так: никого у меня нет. Ни дружка. Ни подружки, если это случайно пришло тебе в голову. Никого вообще у меня нет. Кроме тебя, так сказать. Ибо множество раз в мыслях моих и даже в ночных снах казалось мне, что мы с тобой вдвоем, мы вместе, Люси. Словно мы сосватаны. Соединены друг с другом. Нет-нет, это вовсе не то, что ты думаешь: мы вроде бы сестры, даже больше чем сестры. Это наверняка кажется тебе слегка ненормальным? Или полностью ненормальным? Нет? А что, тебе не случается иногда думать, как ты и я, обе, неделя через неделю в одной и той же гостинице в Эйлате, в одном и том же номере, в одной и той же двуспальной, огромной кровати «кинг сайз» — обе мы лежали ради него по ночам, а то и средь бела дня? Принимали для него вроде бы одни и те же позы? Сначала это была ты, через неделю — я, а еще через неделю после этого — снова ты? И случалось так, что несколько раз в темноте называл он меня «Люси», а однажды это было при свете, в ресторане, где готовили суши. И всякий раз, когда случалось ему назвать меня «Люси», я чувствовала себя прямо на седьмом небе. Наверняка и тебя он несколько раз называл в темноте «Рики»? Нет? Разве тебе он, бывало, не говорил: «Давай-ка, лапочка, сделай мне „бокальчик', только делай его медленно-медленно, как ты умеешь»? Или: «Подойди ко мне, куколка, дай тебя легонько связать»? Или: «Дай мне посмотреть минутку, как ты писаешь стоя»? Нет? И после всего, после того, как в тот раз он бросил меня и вернул тебя, после того, как ты и он снова поехали в Эйлат, в ту самую гостиницу, в тот самый номер, — после всего этого не говори мне, что там ты совсем не вспоминала обо мне. По крайней мере раз или два? Подумала ты о том, что и Рики делала для него и это, и это, и еще вот это? Не промелькнуло у тебя в голове, что вот, наверное, и Рики он брал повеселиться в бар «Лас-Вегас» и кормил ее с ложечки, вот так, а еще щекотал ее там, под юбкой, острой палочкой, на которую накалывают маслины? Не случалось тебе с тех пор думать обо мне и о себе, будто мы, по сути, были одной- единственной девушкой, но только поделенной надвое? Что ты скажешь, если я предложу тебе как-нибудь съездить вдвоем в Эйлат, ты и я? И, скажем, взять на двоих номер в той гостинице? И даже тот самый номер? Люси, нет, не клади трубку, я вовсе не тронутая или что-нибудь в этом роде, поверь мне, я абсолютно нормальная, дай мне только еще пару минут! Люси?! Люси…
Проходя незнакомым переулком, писатель наткнулся в темноте на проволоку, которую, по-видимому, натянули дети. Она была протянута поперек тротуара между указателем «парковка запрещена» и решеткой ограды на уровне груди писателя. Он шел быстрым шагом и, наткнувшись на нее, издал короткий сердитый вопль, в котором были и смятение, и боль, но больше всего в нем было обиды, будто в темноте ему вдруг