— Мудрено, но, разумеется, верно.
Люша подсела к столу, взяла первую рукопись. Она называлась «Геннадий Шичко и его метод».
— Ты уже написал о Геннадии книгу? Но в журнале очерк о нём назывался интересно: «Тайны трезвого человека», а тут заголовок сухой, брошюрный.
— Да, брошюрный. Но то был очерк, а это — книга. И я писал её с надеждой, что она станет учебником для отрезвителей, работающих по методу Шичко. Тут всё должно быть просто и ясно.
— Пожалуй, ты прав. Но эта-то книга проходная. В ней, надеюсь, нет никакой политики.
— В Москве её напечатать не удалось. Нашлось много противников отрезвления нашего народа. Стеной встали, и рукопись мне вернули.
— Ну, эту рукопись я возьму на себя. Подниму всех знакомых и незнакомых людей. Тут недавно принято решение о создании музея Геннадия Шичко. Директором уже назначен Владимир Бурлицкий. В прошлом он и сам был пьяница и отрезвился по методу Геннадия. Он читал твой очерк «Тайны трезвого человека»; я уверена, что он приведёт в движение свои еврейские рычаги и напечатает книгу.
Она отложила рукопись в сторону и подвинула к себе другую папку. В ней рукопись романа «Баронесса Настя».
— О! Как интересно названа. О чём же она?..
— Это роман о войне.
— О войне? — проговорила Люша угасшим голосом. — Но почему баронесса, и почему Настя?..
— А почему ты спрашиваешь таким упавшим голосом? Наверное, полагаешь, что если уж о войне, то это неинтересно? Съеденная тема, о войне уж книг не покупают?
— По-моему, да. Книг на эту тему написано много. А, кстати: почему всё-таки баронесса-то?..
— Есть книги, выросшие из газетной заметки. К примеру, история студента Раскольникова. Ну, вот — и эта. Я прочитал в газете заметку о русской девушке, хорошо знавшей немецкий язык и засланной в тыл врага. Там она стала баронессой и прожила всю жизнь. Заметка была короткой, но у меня в голове она, как искра, высекла сюжет и вот… получился роман.
— Ну, и… почему же его не напечатали?
— Я показал тут масонов, немецкого еврея-банкира, институт, где готовят молодых евреек в жёны выдающимся людям. Ну и прочее такое, чего у нас не любят. Толкался в разные издательства — не берут.
— Ладно! — заключила Люша наш разговор. — Мы будем всё это читать, а уж там посмотрим. Признаться, я не верю, что из того, что ты написал, нельзя ничего печатать. Нельзя печатать у нас, поеду в другие страны. Буду искать издателей.
На этом Люша свои вопросы закончила. Видимо, опасалась переборщить и заехать в такую глубину, где разговор наш мог стать для меня неприятным. Я оценил её деликатность и со своей стороны не стал расспрашивать, а как это она, сохраняя за собой службу во Дворце культуры, собирается ещё, подобно нашим диссидентам, побывать за границей и устроить в частных издательствах мои рукописи. Не знал я, что она уже тогда для себя решила оставить работу и посвятить все свои силы на издание моих произведений. Не знал и того, что у неё были деньги для поездок за границу. Всё это мне откроется потом, и в недалёком же будущем одна за другой станут появляться на свет мои книги, обретая крылья и множа ряды моих читателей.
Но это, повторяю, всё произойдёт потом, а пока же мы потихоньку налаживали свою жизнь в Питере, не забывая и Москву, в которую ездили часто, и жили там подолгу, особенно после того, как Люша оставила свою службу во Дворце культуры.
Летом тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года мы испытали прелести цыганской жизни: бывали то в московской квартире, то на даче под Москвой, поехали в Болград и месяца два жили в доме Люшиных родителей. Потом ездили на Дон в станицу Качалинскую, где жила моя сестра Мария и там же, поблизости от неё, был у нас небольшой домик. Впечатления от этих поездок я оставил в толстых дневниковых тетрадях и в повести «Канадская лебеда», где поведал печальную историю некогда знаменитой на Дону казацкой станицы Качалинской, рассказал о том, как из тысячи домов в ней осталось двести, а из десяти тысяч жителей — триста или четыреста человек, преимущественно стариков и старушек.
Собирал материал для повести о Болграде, но написать эту повесть не удосужился. В память врезались многие эпизоды из жизни этого небольшого городка, приютившегося у лимана в устье Дуная на юге одессчины. Город по рассказам и легендам благоустраивал царский генерал Инзов; приезжал он сюда и с Александром Пушкиным. Поэт в то время находился в ссылке и жил в доме генерал-губернатора. Старики рассказывали, как Инзов глубоко уважал поэта, бывшего тогда ещё юношей, и при всяком случае приглашал его в свои поездки по краю. Из уст в уста передавалось, как однажды высокие гости и чиновники, обедавшие в доме генерала, удивились терпению хозяина, не начинавшего обед без опоздавшего к столу юного поэта. Кто-то сказал:
— Ваше превосходительство, стоит ли нам так долго ждать какого-то молодого человека?
Генерал на это возразил:
— Вы говорите: какого-то, а я вам скажу: если наши потомки когда-нибудь и вспомнят о нас с вами, то только потому, что мы имели честь обедать в обществе этого молодого человека.
И еще меня поразил собор, стоявший в центре города. Он был несоразмерно велик для маленького городка. И я сказал об этом Люшину отцу Павлу Петровичу. Он мне поведал, что царю доложили о проекте храма, намеченного к строительству в столице Сербии Белграде, и то ли в названии города вместо «е» поставили букву «о», то ли царь прочёл бумагу наспех, и в результате появилась его резолюция: «Построить собор в городе Болграде». Обращаться за разъяснением Указа никто из чиновников не посмел, и в небольшом поселении начали строить этот великолепный храм.
Был у меня любопытный разговор с редактором городской газеты. Меня удивило, что в городе на земле украинской выходила единственная газета и печаталась она на русском языке. Я пришёл к редактору и разыграл возмущённого читателя.
— Как же так? — сказал я, стоя у порога кабинета. — Город украинский, а газета выходит на русском языке?
Редактор с минуту разглядывал меня: что это за фрукт к нему явился, а потом спокойно сказал:
— Если я выпущу газету на украинском языке, сотрудникам зарплату не из чего будет платить. Газету покупать не станут.
И потом добавил:
— Для газеты и без того настали худые времена: из бюджета города нам перестали давать дотацию. Я недавно почти вдвое сократил штат. Пришлось уволить и собственную дочь, а у неё, между прочим, трое детей.
На улицах Болграда я редко слышал украинскую речь. В городе, кроме русских и украинцев, жили люди и других национальностей: болгары, гагаузы и даже греки.
Я этот разговор всегда вспоминаю, когда слышу речи о том, что на Украине теснят русский язык и многие политиканы, особенно из «западенцев», отказывают русскому языку в праве быть вторым государственным. Язык — живой организм, он не терпит над собой насилия. И если кто-то запрещает говорить на одном языке, а требует отдавать предпочтение другому, это так же нелепо, как заставлять человека ходить не так, как все, а как-нибудь, иначе, к примеру вприпрыжку или приплясывая.
Осенью мы возвратились в Москву. И тут, прибирая квартиру, Люша сказала:
— Мы должны решить, где будем жить: в Москве или в Ленинграде?
Я задумался. Вопрос этот меня не занимал. Дочь моя Светлана имела квартиру хотя и небольшую, но двухкомнатную, хорошую и в хорошем месте. По меркам того времени семья её была устроена, она с мужем занимала большую комнату, дети — маленькую. Им было хорошо, и помощь вроде бы не требовалась. А кроме того, квартира в Москве была моей гаванью, наградой за труды на ниве журналистики и писательства; я как-то и не мыслил лишиться московской квартиры и очутиться в Питере, в квартире, нажитой не мною, и в обстановке предметов мебели и вещей, не мною приобретённых. На Украине таких мужиков, живущих в доме жены, называют примаками. Мне бы не хотелось прилепить к себе такое нелестное звание. Сказал: