обсуждений, в ходе которых кто-то стал бы доказывать, что я не тот писатель, который достоин звания члена академии, а они бы вынуждены были доказывать обратное, и так далее, и так далее. Словом, мне было неприятно, и я хотя и подсел к Штоколову, с которым знаком уже тридцать лет, но говорить с ним не хотелось, и я сидел молча, оглядывая и изучая лица присутствующих. Борис Тимофеевич тоже меня ни о чём не спрашивал, и я этому был рад.
Заседание вёл профессор Искаков, возле него справа сидел Фёдор Григорьевич Углов. На нём был серый костюм со значком лауреата Ленинской премии на лацкане пиджака, слева от председателя, несколько отстранясь, в удобном кресле важно расположился в золочёном одеянии владыка Иоанн. Искаков коротко и чётко доложил о состоянии дел в академии, выразил надежду, что скоро её Северо-западное отделение станет важнейшим подразделением нашего почтенного заведения и займёт подобающее место в духовном мире России.
Заметил, как члены собрания внимательно слушают президента и как он, воодушевляясь всё более, говорит о том, что же случилось с нашей страной, почему на куски развалилась империя, которую наши предки строили не одно тысячелетие. Речь его, острая, как нож, не щадит сынов Израиля, взорвавших мину под нашей державой, называл конкретных виновников, делал смелые предсказания о каре, которая ждёт предателей и разрушителей.
Меня речь президента завораживала, я понимал, что перед нами смелый боец, и невольно проникался к нему уважением.
Рядом со мной сидели муж и жена; я понял это по тому, как женщина шептала мужу: «Ты не беспокойся, всё будет хорошо, твою кандидатуру поддерживает Десятников, а он у них главный авторитет по линии искусства».
Штоколов наклоняется ко мне, говорит:
— Художник Сорокин. Волнуется. Его будут принимать в академию.
Я посмотрел на лицо художника: оно было бледным, руки его дрожали, и супруга держала их, успокаивала.
Я вновь задумался о себе, о том, что сейчас и меня поставят на обсуждение.
Президент объявляет: «Приступаем к приёму новых членов». Зачитывает рекомендации на художника Геннадия Максимовича Сорокина. Слово берёт Десятников. Коротко, но объёмно характеризует творчество художника, перечисляет выставки его картин у нас в стране и за рубежом. И предлагает избрать Сорокина членом-корреспондентом.
Возражений нет, Сорокина избирают единогласно.
Президент смотрит в мою сторону, и я чувствую, как сжимается моё сердце, жаром занимается голова. Много в своей жизни я сдал экзаменов, закончил два военных училища, военную академию, Литературный институт, но, кажется, нигде я так не волновался, нигде не испытывал такого состояния, о котором можно сказать, что именно здесь решалась судьба всей моей жизни.
Не стану живописать подробности моего избрания по той же квоте — члена-корреспондента, дабы не впасть в соблазн говорить комплименты в собственный адрес. Профессор Искаков и Владимир Александрович дали мне лестную характеристику, их поддержал Углов, сказал хорошие слова в мой адрес и Борис Штоколов, но все другие молчали, из чего я сделал вывод, что моих книг они не читали. Может быть, это и к лучшему: у них не было повода возражать против моей кандидатуры, и они, как и в случае с Сорокиным, промолчали, выразив таким образом согласие.
Поднялся со своего места митрополит Иоанн и, сославшись на необходимость быть на службе в каком-то храме, попросил разрешения удалиться.
Он уже был у двери, когда из заднего ряда чёрный, как цыган, с большой бородой мужчина громко проговорил:
— Ваше высокое преосвященство! Хотел бы выразить мнение всех моих коллег и сказать вам: Патриархом русской православной церкви мы считаем вас, а не того, который в Москве.
Митрополит постоял с минуту, повернулся к нам и чётко проговорил:
— Патриарх у нас один — Алексий Второй. И я его молитвенно почитаю.
Это была минута большого напряжения и всеобщего смущения.
Президент, обращаясь к бородатому, резко произнёс:
— Мы вас не просили говорить от нашего имени. И вообще: я не помню, чтобы мы вас принимали в академию. Назовите вашу фамилию.
— Да, это верно: вы ещё не приняли меня в свою академию, хотя я профессор и за мной идёт целая школа астрофизиков. Меня вы ещё не приняли, а вот Михайло Ломоносов, едва только появился в Москве и был тут же принят в Славянскую академию.
В разговор с ним вступил Десятников:
— Мы этот факт из истории академии знаем, но Ломоносов был принят в качестве ученика академии. Вы же, надеюсь, претендуете на более высокое положение?
— Да, я буду просить вас принять меня по квоте полного академика.
Президент будто и не слышал этого заявления, продолжал свою речь.
Потом было собрание членов Северо-западного отделения, затем в Москве мою кандидатуру, как сквозь жернова, пропустили через большой президиум. И потом последняя инстанция: общее собрание академии. Всего на то время в ней было около пятисот человек, но на собрание пришли, приехали и прилетели двести семьдесят. И здесь меня окончательно затвердили в звании члена-корреспондента.
Вся эта эпопея со вхождением в элитарный клуб не только литературного, но теперь уже и учёного мира, вышибла меня из привычной колеи, но, вернувшись в Петербург с собрания, я снова включился в регулярную каждодневную работу. Теперь я уже писал роман по горячим следам современной жизни и назвал его «Шальные миллионы».
Академики собирались раз в месяц, и это были для меня интересные, волнующие дни. Я знакомился с людьми, которых раньше знал плохо; больше того, не знал совсем по причине их высокого положения. Тут если учёный, то непременно крупный, известный; один возглавляет институт, другой лабораторию — и все имеют книги, учеников, свои школы, а то и направления в науке. Если это артисты, то непременно ведущие: тут был художественный руководитель театра Игорь Горбачёв, всемирно известный певец Штоколов — Народные артисты СССР.
Сказать, что я таких людей не встречал, не могу; без малого сорок лет жил и работал в Москве, занимал видное положение в журналистике, а затем и в писательском мире; наконец, мои книги. Но и все- таки… Тут была публика из самой высшей элиты.
Надобно сказать и о том, как и почему возникла академия и что вызвало к жизни другие общественные академии, которых в советское время у нас не было.
Революция, как известно, царей свергла. Малорослые большевички типа Троцкого и Свердлова, как ненужный хлам, сметали и все прежние общественные институты. Петровская академия по причине царской природы, а Славянская — откровенно русского духа… Их смахнули первыми. Их же в первую очередь и возродили. Другие академии создавались заново: Экологическая, Естественных наук, Здорового образа жизни и другие. Но главная причина их появления — это несправедливость, которая со временем накапливалась в присвоении высоких и почётных званий при советском режиме. Дух еврейского торгашества и междусобойчика проникал во все сферы нашей жизни, особенно туда, где пахло большими деньгами, почётом и высоким положением. К примеру, писательский мир. Сюда в первую очередь хлынули евреи. И этот процесс начался ещё задолго до советской власти. Куприн говорил: у нас всякий еврей рождается на свет с предначертанием стать русским писателем. Потом уж эта зараза стала проникать и в учёную среду. Большая академия СССР и все отраслевые академии постепенно заполнялись людьми еврейской национальности. Русским людям и людям всех других народностей всё труднее было проникнуть через плотное заграждение еврейского монолита. Телевидение навязывало имена учёных, которые ничего не открыли, не написали книг: Арбатовы, Шмелёвы, Аганбегяны, Заславские, Примаковы… И как реакция на это уродливое явление стали возникать общественные академии.
Итак, судьба, любящая в иные времена выкинуть неожиданный фортель, забросила меня на мостик