Языки развязывались.
— Большие дерутся, у малых кости трещат…
— Мы-то завсегда виновные.
Два месяца минуло с той ночи, как опочил царь. Множество горожан побывало в церкви Петра и Павла, что в санкт-петербургской крепости, и поток сей не иссяк, тянется из ближних улиц, дворянских, замощённых, каменных и из убогих слобод — Прядильной, Кузнечной, Бочарной, Матросской, Смоляной, Каретной. Ветераны битв, одолевшие под Петровым знаменем шведа, работные, построившие град Петра, жёны и вдовы… Прощаются с умершим, шепчут слова благодарности либо раскаяния, просят быть ходатаем за сирых и голодных, хотя не причислен монарх к сонму святых. Уж верно с почётом принят он — самодержец, помазанник — в чертогах Владыки небесного.
Преосвященный Феофан Прокопович с амвона возглашал:
— Сыны российские! Верностью и повиновением утешайте государыню вашу. Пётр не весь отошёл от нас; оставляя нас, не оставил нас, ибо в ней, матери нашей, видим дух Петра, отца отечества.
Внушает складно, а на деле что? Кто правит — царица или вельможи? По восшествии своём убавила подать, скостила четыре копейки с души. Облегчение, однако, малое. Голодных, раздетых в государстве тьма. Правда, её величество всё ещё в трауре, скорбит безмерно. Это похвально… Худо, что чересчур мирволит немцам, налетело их на русские хлеба… Ровно саранча. А среди начальствующих персон согласия нет. Ягужинский вовсе стыд потерял, кинулся тревожить покойника.
Смущенье в народе…
Губернатор и обер-прокурор, два главнейших лица, в смертельной вражде. Чего не поделили? Слыхать, давно они в контрах, а в этот день Ягужинский был в австерии «Три фрегата» и больше пил, нежели ел, — распалял сердце. Пришёл из коллегии, где будто бы и случилось… Говорят, ругался также с Апраксиным, генерал-адмиралом.
Унять-то некому…
Царь всех держал в строгости — не стало его, и началась шатость. Где-то объявился возмутитель, именует себя царевичем Алексеем, и многие верят.
Господи, что же будет?
«31-го вечером Ягужинский вошёл к императрице сильно пьяный, и никто не мог удержать его от этого. Он хотя во всех отношениях благородный и почтенный человек, но в нетрезвом виде решительно не помнит сам себя».
Записал голштинского двора камер-юнкер Берхгольц [69]. Сын генерала, служившего в русской армии, он вхож во дворец, но свидетелем сцены быть не мог. Только статс-дамы Екатерины, Анна Крамер и бессменная Эльза Глюк, наблюдали жалкое зрелище. С плачем ворвался генерал-прокурор, рухнул на пол, пополз, пытаясь поцеловать ноги императрицы, — она же брезгливо отступала, затыкала уши перстами, ибо ругань непотребную на Меншикова изрыгал невежа.
Статс-дамы выпроводили его. Берхгольц — проныра, любезник дамский — выведал у них и занёс в дневник, хранящийся тайно, предназначенный детям и внукам. Узнал и Горохов — глаза и уши светлейшего на левом берегу.
Доложил в тот же вечер.
— Государыня сердита — страсть. Ягужинский ушёл, словно побитый пёс.
Так и надо ему. Дошумелся! Хватило же наглости напиться, тревожить царицу…
— Потом куда делся?
— К голштинцу побежал. Отрезвел, верно, да струсил, теперь пороги учнёт обивать.
Зорок Горошек.
— Ходатаев ищет. Канючить будет. Добра наша матушка, а то бы… Сибирь заслужил паскудник. Ты примечай…
— Знамо, батя.
— Нам он паче вреден теперь. Ничего, шпагу выбьем у него. Завтра скажу государыне.
Адъютант усмехнулся понимающе, глянул на гравюру. Три шпаги схлестнулись. Лестница в некоем замке, высокий усатый кавалер, пятясь, отражает двух атакующих. Спины, пригнувшиеся коварно, перья на шляпах жирными рыжими мазками — типографщик переложил краски.
Секретов от Горошка нет — знает он, что написано латынью под этой схваткой. Изречение, которое князь сделал своим девизом, — отбиваясь, возвышается.
Нижний край гравюры, вправленной в рамку, подогнут — Варвара велела спрятать от посторонних глаз, урон для чести усмотрела в подписи боярская дочь. Герой дуэли поднимается над врагами, отступая. В резиденции князя Священной Римской империи подобает славить победы.
Но борьба длится…
Спать лёг поздно, приняв успокоительное. Очнулся до рассвета, в ужасе. Кругом гудело, грохотало, рушился дом. Вспомнил — первое апреля… Трезвонит княжеская церковь, гремит Троицкий собор. Волей царицы все храмы столичные бьют в набат.
— Чуть с постели не скинула, матушка, — ворчал Данилыч, ополаскивая лицо. — Просвещаешь нас, дикарей. Бух — и мы европейцы! Народ-то перебулгачила.
В Зимнем сюрприз этот у всех на устах — забава шаркунам, смех. Светлейшего натужное веселье, в угоду августейшей хозяйке, удручало. Полагается и ему аплодировать сему ночному дивертисменту. Нет, владычица, уволь!
— С Пашкой что делать будем?
Спросил с ходу. Отнял праздник у Екатерины, улыбка её, поначалу приветливая, охладевала.
— Мало спал, Александр? Ах, майн кинд! [70] Много спать нехорошо. Морген штунде [71]…
Утренний час золотой, известна пословица. Государь за правило взял. Трудов ради, не забавы…
— Тебе потешки… Я вовсе не спал, матушка. Распустила ты вожжи. При государе посмел бы разве…
Подтянула одеяло, села прямее. Показала на подушки — поправь, мол. Повинуясь жестам самодержицы, он налил в стаканы венгерского — ей и себе.
— Вы два петуха.
— Он и Апраксина обидел, пёс бешеный. Избавь нас, мать моя! Тебя, должно, не боится, вот и бросается на преданных слуг твоих.
Последнее задело, посуровела.
— Арестовать вели, — наступал князь. — Посадить на хлеб, на воду. И прочь из Питера.
Ответила со скукой в голосе — вызовет она Ягужинского, наказанье определит сама. В советах более не нуждается. Поблажки никто не получит.
Данилыч пригубил вино, стакан опустил со стуком. Екатерина тряслась от беззвучного смеха, полуприкрытая грудь колыхалась, выпирала из корсажа.
— Допей!
Как царь, бывало… Осушил покорно, единым духом. Царица смотрела ласково. Новое что-то в ней сегодня, конец траура, что ли?
Шторы не сменила, однако… Та же лиловая грусть осенила князя и в пятый день апреля, когда явился поздравить её величество с днём рождения. Одета была в чёрное, но траур менее строг, огни рубинов на груди, на запястьях, на пальцах. Вступали в спальню вереницей, каждого, выслушав, потчевала чаркой любимого венгерского. Потом учинила при закрытых дверях разбирательство.
Истцы жаловались сбивчиво, царица притопывала, торопила — извещена о скандале предовольно. Ягужинский был лишён угощенья и вид имел приговорённого. Приказала подойти поближе, ещё ближе и сильно щёлкнула по лбу:
— Проси прощенья!
Пробормотал, поклонился Апраксину, светлейшему — и снова щелчок, аккурат в то же место.
— Ещё! Говори!
И так несколько раз. Генерал-прокурор стонал, вскрикивал — поначалу притворно, затем от боли. Взмолился, прижал ладони ко лбу, пал на колени. В заключение, к досаде Данилыча, приказала мириться.