балтийской рыбёшки, — по-немецки штремлинга, по-фински салаки. Отличилась статс-дама, верно, не один червонец вынула потом из кубка.
— Отдам в Кунсткамеру. Или твоей Дарье, а?
— Ох, матушка! Не до того…
Подал ей перевод письма, дословный. Колебался — не обкорнать ли конец, доброхот сетует на дороговизну, подставляет карман? Нет, усовестился. Царица дочитала до середины, лицо её опало, побелело, даже румяна не могли это скрыть.
— Англия, — прошептала она. И повторила громче, вбирая бумагу в кулак.
— Известно, — произнёс Данилыч жёстко. — Известно, откуда контры… Лютуют, ироды. Остерман рассказал тебе? Английские деньги к нам идут, тайно, на революцию.
Царица судорожно глотнула.
— Меня…
Письмо, сжатое в комок, полетело в угол.
— Расстроил я тебя… Прости! Может, он, шельма, крючок закидывает: Ехать и не думает. Вишь, до Пасхи отложено. Конечно, для верности…
— Меня… Они умеют…
— Полно тебе! Послушай!
— Как Марию Стюарт [131]…
Учила же гисторию Марта, запомнила королеву Шотландии. Вся Европа до сей поры жалеет прекрасную мученицу.
— И тебе захотелось? — пошутил князь. — Успеем, матушка, на тот свет… О чём я? — . Для верности мы лазейки-то закроем. Есть люди. В Брюсселе тоже есть.
— Твои купцы…
Брезгливо дёрнулась.
— Зря, матушка. Мои-то на все руки… Прикажу искать — землю будут рыть. Курьера пошлю… Выведут господина на чистую воду. Как зовут, кто таков, какие такие злодеи в Англии? Нужно будет, сам поскачу.
Адреса нет, имя чужое, но его же знают. Капитан Хойзерман, торговец книгами Шангион, и не только они… Окажется шельмой, поплатится, на то полиция. Курьер захватит образец почерка. А если истинно перебежчик, служит нам, то агенты в Нидерландах, в Гамбурге, ловкие в операциях не токмо торговых, поберегут его и помогут исподволь, без шума.
— И здесь не шуметь об этом. Боже сохрани! Ты уж, матушка, с друзьями-то за чарочкой не оброни! Чем чёрт не тешится, ну как шныряют тут оборотни, деньги оттоль имеет же кто-то. Я англичан сквозь ситечко, тихонько. И Дивьеру велю, ты положись на него. По-тихому надо, не спугнуть чтобы…
Частил, не давая и слово вставить, непроницаемую воздвигал оборону. Заметил на губах самодержицы улыбку, кажись, благодарности.
Был у монархов обычай карать гонца, приносящего дурные вести, да и теперь он как незваный гость, конфузится, о награде не помышляет. Обиды Данилыча, давние, неутолённые, сегодня забыты. Меньше всего мог бы рассчитывать…
— Эй, Александр!
Он уже прощался. Увидел лицо смеющееся, блеск в глазах.
— Твой слуга, матушка!
— Подожди!
Встала, подошла к комоду, нетерпеливо защёлкала ящичками, обитыми медью, порылась в одном, извлекла некую грамотку, потом в красный угол, где под иконой Троицы на китайском расписном стольце козлоногий фавн обнимал амфору-чернильницу. Начертала нечто державной своей рукой, обернулась, лукаво сузила глаза.
— На!
Он обомлел, узнав собственное своё прошение, вручённое три недели назад.
«Уповаю, что Ваше Величество по превысокой своей материнской милости в день тезоименитства своего меня обрадовать изволит…»
Уничтожены проклятые счета. Зачёркнут долг казне, начисленный ревизорами. Смыто позорное клеймо вора, лихоимца, расхитителя казны, смыто, смыто! Подавятся недруги, завистники.
Царица ждала благодарности и уже брови сводила, чёрная мушка, налепленная над переносицей, тонула в складке. На колени пасть, лобызать ноги? Ишь, гордится собой! Акт милосердия совершила, будто он помилованный преступник…
— Служу тебе, матушка.
Отвесил поклон — и адье [132] в Сенат. Сунуть под нос Пашке… Пустился почти бегом, через залу, гостиные, только окна мелькали, летел, размахивая листком воинственно, служитель у двери отпрянул, закрыв лицо.
— По высочайшему указу…
Выговорил, задыхаясь от радости и от спешки, в пространство, в свечное марево. Канцеляристы вскочили. Данилыч проследовал дальше, к сенаторам. Наперво — сунуть под нос Пашке… Эх, нет его! Данилыч потряс запертую дверь, выбранился. Из каморы напротив вышел Голицын.
— Ты это, князь?
— Поздравь, Димитрий Михайлыч!
— Зайди!
Обдало табачным духом. Балуется боярин, привёз с Украины трубку с длинным чубуком, зелье забористое, турецкое. Не стесняется святого Дмитрия Солунского, патрона — суров его лик в проёме золотого оклада. Икона фамильная, из московских хором, так же, как и старинные сундуки, ларцы, коими заставлен кабинет. Железная оковка, тяжёлые замки-по-дедовски хранит боярин коришпонденцию, шкафам не доверяет.
Читает, поматывая головой, водит глазами близоруко. Кисло ему, небось.
Никогда не ссорился с ним Данилыч открыто. Чувствует — близко к тому. Вот-вот прорвётся боярская неприязнь…
— Поздравляю, Александр Данилыч. Славно, славно!
Хитрит старик…
— Рад душевно, князюшка…
Руки развёл, словно обнять вознамерился. Глаза раскрыты широко, искренне, лукавства, коли верить, нет и не было.
— Если душевно…
— А как же! Хорошо ведь… Угоден ты, стало быть. Раз угоден, послушает тебя.
Вот куда гнёт…
— Послушает, батюшка…
Просеменил к столу, заваленному писаниной, книгами, захлопотал, разрывая залежи.
— Глянь-кось!
Покосился на дверь, защипнул пачку счётов. Жирные печати, герб города Данцига.
— Платим, батюшка Александр Данилыч… Купцу Бреннеру шестнадцать тысяч… Купцу Кокошке… Вот, за устрицы для государыни… Сама-то она не больно… Голштинцы глотают слизняков этих. Платим, платим… Вином залились, сотни тысяч просажено, а солдатам в Персии сухарь снится… Сам знаешь… Гладом морим, скоро ружья не снесут.
— Знаю, — вздохнул князь. — Бедствует армия, без пользы там.
— Говорил царице? Не тебя, князь, так кого послушает?
— Герцог есть.
— Нам под герцогом быть?
— Зачем ты так? — ответил Данилыч с резкостью. — Я-то не молчу. Другие молчат.
Голицын сел, поник седой головой.
— Все мы врозь. Татары отчего Русь полонили? Согласья не было между князьями. И ныне — где оно, согласье? Немцев ругаем, а сами-то… Зависть и злоба. Забыли, что мы русские. Может, нам Голштиния