– Да, еще много, – искренне отвечаю я, а сам без конца повторяю число остающихся недель и дней.
Раньше большой срок давил, и нелепость условий жизни не замечалась, только теперь она стала бросаться в глаза. Для чего, спрашивается, разумный человек сидит в клетке и получает пищу через дверную дыру, точно зверь? Зачем эта дверь всегда на замке? К чему глазок в двери и решетка в окне? Почему я не могу выйти на свежий воздух, когда хочу? Зачем я должен во время прогулки ходить по кругу, все по одному направлению? Почему на свидании нужно говорить через двойную сетку, считая минуты? К чему скучающий свидетель на свиданиях? Почему не могу разговаривать, когда и сколько хочу? Ведь через шесть месяцев это не будет грозить гибелью государству, почему же сейчас это так опасно? Почему, встречая на прогулке близких и дорогих мне людей, я не могу пожать им руку, не могу сказать «здравствуйте»? Порой вся здешняя жизнь начинает казаться сплошным глупым сновидением.
Далее, почему мне не разрешили получать «Ниву»? Какой вред от ее иллюстраций? К чему эти ограничения в пище? Запрещается все рыбное, сладкое, соусы, овощи, ягоды. Пусть я не чувствую от этих запрещений никаких неудобств, но не глупо ли, что я не могу получить этих вещей, если бы захотел? Зачем я должен убивать время за идиотскими коробками и пачками, когда мог бы делать настоящее дело? Почему даже в минуты, свободные от казенной работы, какие-то люди всегда могут войти и помешать мне? Все здесь соединилось, чтобы мешать умственному развитию и здоровому существованию организма. И эти помехи не результат стихийной силы, а созданы искусственно. Толпа людей, из которых каждый сам по себе, может быть, и не плохой человек, существует здесь лишь для того, чтобы отравлять мне жизнь. И эти отравляющие жизнь люди сами тяготятся своей службой; многие из них желают мне добра, а отдают всю свою жизнь на то, чтобы делать зло. К чему же существует человеческий разум?
XII. ПРОВОДЫ. ПЕРЕСЫЛЬНАЯ ТЮРЬМА
В самом конце мы все трое – Александр, Вася и я – получили письмо от товарища, который вышел отсюда в июне. Он писал: «Разговор о вас не прекращается за всю нашу дорогу, и, конечно, не вам жаловаться на недостаток любви к вам. Я не могу передать того чисто праздничного настроения, с которым мы приехали в Москву и с которым не расставались вплоть до разлуки. Все мы, несмотря на значительную разницу в наших летах, положении и убеждениях, так тесно и крепко подружились, что когда пришлось расставаться, то все мы пережили довольно-таки тяжелые минуты, и дел® не обошлось без слез. Все это славный, чудный народ. Ехали мы очень весело, хорошо и удобно. Хотя и было несколько тесновато, но на ночь всем хватало по длинной скамье. Начальство нас не теснило, а ощущение давно неиспытанного удовольствия быть в компании порядочных людей было так сильно, что наша поездка напоминала скорее увеселительную прогулку, чем этапное следование в ссылку. Впрочем, и у нас было не без тучки. Всем нам очень не хватало вас, дорогих друзей, и сознание, что вам еще довольно долго не испытать этого удовольствия, порядочно-таки отравляло наше настроение».
Это письмо очень подняло настроение. Ум до того привык к этим ежедневным уборкам, обедам, прогулкам, пению молитв и открытию коек по звонку, что с трудом усваивал представление об иной жизни и о возможности перемены. Правда, у меня на приемном листке написано: «Конец наказания 24 января», но что значат какие-то чернильные черточки перед наглядной неизменностью замков и решеток? Чтобы уверить себя, что освобождение не миф, припоминал о выходе на волю других товарищей.
«Но эти лица были арестованы по пустякам и сидели сравнительно недолго», – возражал упрямый голос-скептик.
«Краткость срока ничего не доказывает. Ведь освобождены же недавно некоторые шлиссельбуржцы после десяти-пятнадцати лет заключения».
«В самом деле,- готов я согласиться, -если освобождение возможно через пятнадцать лет, то тем менее можно сомневаться в его наступлении человеку, просидевшему каких-нибудь четыре-пять лет».
«Но разве ты видел своими глазами освобожденных шлиссельбуржцев? – упрямится голос-скептик. – А если не видел, то их освобождение так же мало вероятно, как и твое собственное».
Полученное письмо всем своим содержанием, всем своим настроением свидетельствовало, что освобождение вообще возможно, и сломило упрямство голоса-скептика. От этого письма разлилось какое-то блаженно-успокоительное чувство, и первые три недели августа прошли более спокойно.
Особенно выдался один вечер. Я стоял у окна. Было тепло и тихо, но не душно. И все было проникнуто необычайной мягкостью. Мягко и нежно звучали удаляющиеся звуки гармоники, и чист был задушевный голос певца. Не скрипели барки. На одной из них мерцал огонек. И от него долетали то звук смеха, то отрывистые, но мягкие звуки слов, которых нельзя было разобрать, то обрывок песни. Воображение создало вокруг огонька сцену, столь любимую в детстве: костер на лужайке, и прозрачные звуки листвы прибрежного тростника, и таинственный мрак на реке, и группу молодёжи вокруг кипящего котла. Не говорится, не поется, лишь изредка отрывистые фразы. Только бы дышать да смотреть на звездное небо, да чувствовать неисчерпаемую полноту юных сил!
Как хорошо вспомнить это прошлое настроение с такою яркостью!
Темно, и не видно блеска Невы. В черной пустоте мелькнул зеленый огонек невидимого парохода. Чуть слышны шипение и плеск воды. Свистка не было, и очарование общей мягкости не было нарушено. Не слышно близких экипажей, а из города доносится ритмический гул, как дыхание спящего великана. А вдали – зарево городского освещения. Пройтись бы там по улице, любуясь движением, останавливаясь перед магазинами! А с шумного проспекта пройти бы в полутемный переулок, где жил перед арестом! Кто живет теперь в этой квартире?
Мягко светят фонари за Невой, только новый тюремный фонарь своей резкостью нарушает гармонию мягкого вечера, незаметно вливающего мир в сердце. Деревья на лужайке светятся сказочным фантастическим отблеском. А в небе медленно плывет звездочка, фонарь на невидимой мачте невидимого судна. Гул езды и всплески воды, мерцание звезд и дальнее зарево, переливы света и звуков – все слилось в гармоничное мягкое целое, сам становишься его частицей. Тюрьма на минуту спала с плеч.
Потянул ветерок. Свежесть приятна, но я вздрогнул от холода, и очарование гармоничной мягкости мгновенно исчезло. Перед глазами приевшийся тюремный двор, а за оградой – холодная жизнь, которой до меня нет дела. Поспешил оставить окно.
Еще только 21 августа. А я уже заношусь мыслью к концу сентября и иногда до того увлекаюсь, что вижу сентябрь уже наступившим. Моя мысль точно птица, привязанная на нитке. Забыв о привязи, она расправляет крылья, несется вперед и вдруг падает. Ищу обычных признаков здешней осени, чтобы иметь право сказать: осталось только два времени года – осень и зима. Конечно, знаю, что это будет преувеличением: не вся зима останется, а только половина ее, но говорю вслух «вся», чтобы иметь случай утешить себя молчаливым возражением: «Нет, не вся!» В конце концов, однако, как всегда, берет верх одна мысль – что осталось еще очень много.
24 августа окончился шестой месяц, и оборвалось настроение.
Остающиеся сто пятьдесят три дня кажутся вечностью. Скука, тоска! Голова опять отказывается работать, книга валится из рук. Впечатление от вида через окно ничем не отличается от впечатления, голых стен камеры. Все эти елки, березы, акации смотрят неприветливо, потому что я сам холоден к ним. Серая Нева подгоняется ветром по течению и скучна своей казенной гладкостью. Послышалось обычное:
– Приготовьтесь на прогулку!
Стоя у окна, я не заметил даже, какова погода. Оказалось, что идет дождь, ветрено. Пришлось первый раз после лета надеть пальто и калоши. Целое событие! Как хорошо оказалось на дворе. Ветер сильный, небо сплошь затянуто темносерыми тучами, и сверху непрерывно моросит. Настоящий петербургский день! С каким удовольствием подставлял я лицо дождю и ветру! Как бодро ходил по кругу! Сколько воспоминаний вызвала перемена погоды! Арестанты одеты легко. Многие опешат покинуть