грозить побить стекла. Я посадил его в карцер. Он и там стучит и кричит. Что с ним делать? Я думаю, не обращать внимания… Надеть? Я не хотел, потому что это совсем маленький мальчонка… Так надеть? Ну что ж, можно!
Что именно надеть? Может быть, кандалы, может быть, горячечную рубаху. Нет, это еще не воля!
Камера такая же, как в одиночной тюрьме. Всюду грязь. Под окном дрова, а вдали казачьи казармы. Всюду замки. С потолка спускается сетчатый проволочный цилиндр для лампы,- дверца цилиндра на замке, хотя сетка изломана. Оконная рама также с замком. Что же я выиграл от перевода сюда, если оставить в стороне надежду на скорый отъезд? Я лишился спокойствия, книг и определенно установившихся отношений к окружающим, приобрел право пользоваться собственной подушкой и постельных паразитов. Нет, это еще не воля!
Совсем не таким представлял я себе первый день по выходе из тюрьмы: казалось, что это будет мгновенное воскресение, и никакие рассказы о мытарствах по пересыльным тюрьмам не могли разуверить в этом. Одиночка еще в силе. Прежние упования перенесены на Москву; только к надежде на розовое будущее примешивается уже доля скептицизма.
На следующее утро я вступил в объяснение с помощником, обходившим заключенных по поводу взятия в камеру лишних вещей и выразил протест против держания меня в одиночке.
– У нас нет заключенных вашей категории. Впрочем, я скажу начальнику.
Потом вызвали в контору по поводу книг. Хотел сегодня же отобрать те из них, которые решил не везти с собой. Помощник предлагал отложить это дело до составления общей описи имущества. Я настоял на своем. Книги были принесены в камеру, и я занялся сортировкой их под наблюдением надзирателя. Толь-ко что кончил, как зовут к начальнику.
– Вы не желаете быть в одиночке? Но мы не имеем права помещать вас с заключенными других категорий. Все, что можно, – это перевести вас в большую камеру с пятью кроватями. Однако вы будете там один. Дверь решетчатая, и можете развлекаться видом того, что делается в коридоре. Желаете? – На секунду явилось желание отказаться, чтобы избежать лишних волнений; к счастью, язык сказал «желаю», и меня перевели.
Я ахнул от восторга! Вместо грязной тюремной камеры – жилая чистая комната! В ней кровати ни к чему не прикованы, большой деревянный стол и прочная мебель. Все удобно, весело. Два огромных окна выходят на открытое место. Подоконники, как в человеческих жилищах, находятся приблизительно на уровне стола; потолок без сводов; пол деревянный, выкрашенный желтой краской: я не имел счастья ходить по такому полу несколько лет, в других тюрьмах вместо досок асфальт. Фортка большая, и нет надобности открывать ее каждые полчаса, рискуя простудиться. Постели чище и удобнее, чем в одиночке.
Разложив вещи, я стал ходить. Как странно чувствуется, когда, идя по комнате, делаешь шестой, седьмой, наконец десятый шаг все по одному направлению. Давно отвык от этого удовольствия. Чистый умывальник так и тянет к себе. Журналы, столько лет недоступные, не интересуют. Та же участь постигает книгу.
Время идет медленно. Я все хожу.
День, повидимому, на исходе. Жаль, что не было свидания.
Вдруг зовут. Сразу разволновался. Спешу по коридорам, потом по лестнице вниз; останавливаюсь, чтобы успокоиться; не понимаю, из-за чего это волнение, и уверяю себя, что в данный момент ничего важного не происходит. Напрасные усилия!
Мы обменивались первыми рукопожатиями после двухлетнего знакомства. Васса Михайловна – моя неизменная посетительница – тоже волнуется. Мне пришлось прибегнуть к платку: стыдно и досадно! Васса Михайловна уверяет, что это естественно. Я завалил ее поручениями. Завтра она опять придет. Возвращался со свидания с приятной мыслью, что за хлопотами день прошел почти незаметно. Взглянул в коридоре на часы: только половина второго!
Время подвигается медленно. Я хожу, хожу и хожу.
Ни сидеть, ни лежать нет возможности. Нет сил остановить себя у окна и вглядеться хорошенько в открывающийся вид. Дома, деревья, площадь… Подробности не интересуют.
Настали сумерки. Усадил себя было насильно за книгу, да вспомнил, что после восьми часов ходьба будет беспокоить соседей: в моем распоряжении остается всего четыре часа. Книга отложена в сторону. Ноги болят, но после нескольких часов боль исчезает. Вдруг получаю поздравительную телеграмму: начинаю ходить быстрее. Голова болит; сон необходим. Что делать: утомить себя дальнейшей ходьбой или насильно уложить в постель?
Противная черная ночь еще глядела угрюмо в камеру двумя своими огромными глазами, когда я, очнувшись от сна, лишенного всяких видений, почувствовал, что больше не засну. Который час? Если сон был достаточно долог, то день будет короче и, что еще важнее, я не буду чувствовать себя разбитым. Все мускулы болели при малейшем движении, но это не беда: боль пройдет, как только заведена будет ходильная машина. Первой мыслью по пробуждении было уверить себя, что случилось нечто очень радостное. Когда-то, вскоре после ареста, когда первой мыслью нового дня бывало тяжелое сознание несчастья, я думал о дне, когда горе минет и пробуждение будет радостно.
Я ждал этого радостного настроения на сегодня, но оно пришло не само собой: сперва подумал, что по давно составленному расписанию должен в этот день радоваться, и только после этого действительно обрадовался, лишь искоса бросив недружелюбный взгляд на темную ночь. Пробило половину часа; наконец раздалось четыре удара. Это приятно: я спал около шести часов. Еще в течение часа удалось удержать себя в постели, прежде чем возобновить ходьбу.
К двери подошел мальчик, на вид лет двенадцати. Он высылается за нищенство. Открытое, чистое лицо с умными серыми глазами и очень светлыми волосами; голос детский, между тем мальчик уверяет, что ему шестнадцать лет.
Я спросил о родителях.
– Отец девятый год помер… – Мальчуган замолчал.
– А мать?
– Матка путается. – Эти слова произносятся, очевидно, не в первый раз, тем не менее в них слышится грустная нотка.
– У кого будете жить в деревне?
– Там дядя… да у него жить не буду, – в деревне никогда не бывал. Сейчас же поверну в Питер. Я и родился здесь.
Говорят, что мне скоро приведут товарища. Кто он такой? Как мы встретимся? Хотелось бы обнять его, но вдруг он примет это сухо? Лучше проявить некоторую сдержанность. Кто из нас будет больше работать языком? О чем будем разговаривать? Не заподозрит ли он во мне самозванца? Иногда мысль о сожителе пугает: я несколько лет не вел разговоров длиннее получаса, и вдруг возле будет постоянно находиться человек! Может быть, разговор скоро утомит? Или нет? Рассказывают, что некоторые после одиночки говорят без конца.
Никаких планов и расчетов относительно будущего у меня нет. Вопреки ожиданию, переход из одиночной тюрьмы оказался не цельным грандиозным событием, а рядом разрозненных впечатлений, которые глубоко врезались в отвыкшее от них сознание и вытеснили всякие обобщения: нет ни охоты, ни способности заглядывать вперед. Когда никаких новых впечатлений не является, тогда кажется, будто ничего не изменилось: ведь я по-прежнему один. Все-таки надеюсь на скорый переход к лучшему, и потому возвращение в одиночную тюрьму, если бы оно произошло, было бы страшным ударом. Но вспоминаю я свою бывшую камеру без всякого неприятного чувства: она кажется чем-то почти своим, к чему привык, и не верится, что навсегда расстался с нею, с людьми и порядками одиночной тюрьмы.
XIII. КОНЕЦ ОДИНОЧКЕ