Наконец всех повели в цейхгауз. Там жарко натоплено; стоят две ванны. При виде кранов один деревенский парень особенно жалобно стал просить пить. Он получил отказ: вода не кипяченая. Каждый новоприбывший обязан взять ванну и получает казенное белье. Политические имеют право носить все свое. После ванны нас повели в одиночные камеры.
Свет немногих электрических лампочек тонул в четырехэтажном коридоре с черным полом. Справа и слева, сквозь двери камер, слышался грохот ткацких станков.
У стола, на перекрестке двух коридоров, нас встретили надзиратели; они отобрали у меня книги и стакан. В камере младший надзиратель сказал, как мне послышалось: «Разденься». Это самое неприятное при переходе из тюрьмы в тюрьму: нужно быть все время начеку, чтобы осаживать нахалов. Не дать отпора в первый же момент – значит обречь себя на постоянные грубости.
– Вы, кажется, сказали «разденься»? Прошу обращаться на «вы».
– Я и сказал «разденьтесь», – оправдывался надзиратель. Тут вмешался старший.
– Вы теперь не подследственный, и у нас обязательно обращаться на «ты».
– А все-таки вы должны обращаться со мною на «вы».
Старший промолчал. На другой день я узнал, что здесь пытались было ввести обращение с политическими на «ты», но после бесчисленных историй вынуждены были отдать приказ об обязательном обращении на «вы».
Старший выдал мне одну из книг, пояснив: «Это только на сегодняшний вечер. Завтра я должен посмотреть, не внесена ли она в каталог запрещенных».
Я остался один. Грохот ткацких станков на мгновение создал иллюзию какой-то общественной жизни. Но тотчас вспомнилось, что как ни близок работающий на станке сосед, а поговорить с ним все-таки невозможно. Одиночество почувствовалось еще резче. Три года! Провести три года, не выходя из тесных рамок тюремного режима, ни разу не имея случая перекинуться словом с товарищами, ни с кем не имея общих интересов, не имея никакой осмысленной работы и никакой цели, кроме одной – изжить эти три года, наконец отдавая все время принудительному, бессмысленному, отупляющему труду, – удастся ли перенести все это? Сколько людей умерло здесь, не дождавшись окончания срока! Сколько сошло с ума!
Оставшаяся у меня в руках книга – трилогия Бомарше – слишком не соответствовала настроению. Тюремные правила, вывешенные на стене, ближе к злобе дня и читаются с большим интересом, хотя изложены безграмотно. Затем нужно оглядеться в новой обстановке.
На одной полке стоит жбан для воды и висит таз, на другой – миска, тарелка, кружка и солонка. Вся эта посуда ярко блестит красной медью. Предстоит ежедневно чистить ее; обязательно каждое утро натирать асфальтовый пол. А свободного времени вне обязательной работы, как видно из расписания, немного: час утром – он пойдет на умывание, уборку и чай; час на обед; три часа вечером. Следовательно, о систематической умственной работе думать не приходится. И это в течение трех лет. К трехлетнему сроку постоянно возвращается мысль, о чем бы ни начал думать.
Раздался звонок, и грохот станков разом прекратился. Короткое время слышался шорох уборки камер, и затем тюрьма погрузилась в молчание. В семь часов разнесли кипяток, в десять открыли койку. Нет ни наволочки, ни простыни. Я покрыл соломенную подушку чистой рубахой и лег не раздеваясь.
Утром первой мыслью было: «Три года!» Раздался продолжительный резкий звонок, и электрическая лампочка вспыхнула у потолка. «Выносите парашку!» В конце коридора особая комната, при входе в которую голова закружилась от миазмов: стало тошнить. Содержимое параши выливалось на особую решетку и внимательно рассматривалось надзирателем. Тут же стояла блестящая вычищенная медная посуда, в которой разносится арестантам пища и кипяток; тут же краны для холодной воды и кипятка.
– Выливай… Выливайте! – поправился вчерашний младший надзиратель. – Возьмите кирпич для чистки посуды.
Медленно потянулось первое утро. Хотел взглянуть через окно, тотчас через дверную фортку послышалось: «В окно запрещается смотреть!»
Курить нельзя, и внезапное резкое прекращение курения, повидимому, больше всего расстраивает нервы. Судорога сжимает горло.
Застучали дверные запоры. Не принесет ли это чего-нибудь нового? Вошел тюремный священник. Узнав о трехлетнем сроке, он сказал:
– Да, это трудно, но прожить возможно. Не нужно только раздражаться; не позволяйте себе думать, что тут желают делать все вам назло.
Всю благодетельность и разумность этого совета я понял только впоследствии. Теперь же на душе стало еще безнадежнее. Казалось, почва уходит из-под ног: «До сих пор думал, что одно только чувство озлобления может здесь дать содержание жизни. Если не раздражаться, не питать злобы и ненависти, то чем же наполнить существование?»
Часов в десять сказали:
– Берите вещи, сейчас на разбивку. – Старший прибавил смеясь: – Ничего не забывайте, а то после – взятки гладки!
Уставши стоять перед дверями кабинета начальника, я стал прохаживаться по коридору на протяжении трех-четырех шагов. Сейчас же послышалось: «Нельзя ходить! Поставили стоять, так стойте!»
В кабинете начальника вокруг большого стола сидели человек шесть помощников. Они стали изучать мою физиономию, «снимать портрет», как иногда говорится. Начальник по бумажке повторил вопросы, которые вчера задавал чиновник, потом изложил те самые правила, которые я уже прочел в камере, и отдал какое-то приказание надзирателю.
– Вы знаете какое-нибудь ремесло? -обратился он ко мне.
– Нет!
– В таком случае вам предлагаем одно из двух: ткацкое или картонажное.
– Я выбираю картонажное.
– Больше ничего не имеете заявить?
– Я желал бы иметь камеру с окном на солнечную сторону.
– Мы делаем для заключенных все снисхождения, какие возможно. Вам уже назначена камера, но так как вы просите на солнечную сторону, то я переменю распоряжение. Больше ничего?
– Я бы желал иметь в камере кружку и блюдце.
– Ведь там же есть казенная кружка?
– Из медной неудобно пить горячий чай.
– Хорошо, я разрешаю. Гусев! Выдайте кружку и блюдце!
Затем начальник счел нужным дать совет:
– Вам назначен большой срок. Имейте в виду, что в ваших же интересах лучше отбыть его, не подвергаясь взысканиям, чем, – он сделал паузу для мудрого изречения и закончил:-чем подвергаясь взысканиям. Теперь вы можете итти.
В тюрьме, два крестообразных корпуса: первый, где я провел ночь, и второй, где предстояло провести остальные три года. Днем легко было ориентироваться во внутреннем устройстве тюрьмы. Каждый корпус состоит из двух коридоров, пересекающихся под прямым углом и образующих таким образом крест. Каждый конец креста составляет отделение: в первом корпусе – с первого по четвертое, во втором – с пятого по восьмое. В отделении в одном этаже по пятнадцать камер с каждой стороны, всего сто двадцать камер. Вдоль камерных дверей верхних этажей идут узкие железные балкончики, и только над последним этажом есть потолок. В каждом отделении своя лестница, идущая снизу доверху без поворотов. В месте скрещения коридоров углы несколько срезаны. Благодаря такому устройству здания лицо, стоящее внизу на площадке, может наблюдать за надзирателями всех коридоров всех этажей и провожать глазами арестанта от ухода с площадки вплоть до входа в дверь одной из четырехсот восьмидесяти камер.
Меня ввели в камеру третьего этажа, в конце седьмого отделения.
После дома предварительного заключения, где все железное и все приковано, приятно увидеть обыкновенный стол, табуретку, горизонтальный подоконник, деревянную оконную раму: все это делает камеру менее похожей на звериную клетку.
Из объяснений коридорного надзирателя я узнал, что в здешней тюрьме решительно на все есть правило. Правило требует, чтобы посуда на полке стояла следующим образом: на миске тарелка вверх дном,